посвящается Виктории Шабановой
***
Вижу сон, как горю в самолёте, и думаю грубо,
Дескать, жаль, к позвонку мне воздушный плавник не прирос, —
Так бы облаком был, чтоб синела надмирная шуба
И клубилась душа от огня голубых папирос.
Но пружинная мебель — не ситчик небесной перины.
Явь невнятна, как сон. Мешанина, осколки, рагу...
Чёрно-белые бродят вразвалку народы-пингвины,
Вот и я даже цвета эпохи назвать не могу.
«Катастрофа!» — кричу Богоматери, как стюардессе,
А она отвечает: «Не плачь, мы опять полетим.
При такой же погоде в бесцветной мистической взвеси
Было сказано первое слово над миром твоим».
Последний снег в году
Последний снег в году барахтался на брюхе.
Клаузулу сложив, я брёл от санузла
На воздух, на мороз, хватающий за брюки,
И тень моя в снегу последний раз росла.
Рябой косматый снег, провинциальный идол,
Больной дворовый вождь, лепнина вдоль ресниц.
Я видел, как тебя в окошко школьник видел,
А ты юродиво зачем-то падал ниц.
Венозная сосна, икристые рябины
И хлорка бирюзы на куполах берёз
От имени живой согбенной древесины
В последний раз кляли твой родовой мороз.
Ты всё распределил и разложил, как скальпель,
Всё скрыл за вычетом чистилищ и аптек.
Нет ничего в глазах твоих морозных капель.
Последний день в году, и человек, и снег...
И сливки взбитые. И сумрак закруглённый.
И тяжесть липкая, настойчивая взвесь.
Скелет календаря сгорает, как зелёный
Бенгальский мотылёк, родившийся не здесь.
И терпкий хвойный звон, малиновый и нищий,
Застрял, как хоровод, в гирлянде бытия.
Ну что, последний снег, своей доволен пищей?
Раздень меня и съешь, задора не тая.
И я тебя вдохну, и снегом стану тоже.
Шампанский акробат, скользи в глазах, шурша.
Последний нынче день мирской отмерен коже.
Ждёт полночи в костях последняя душа.
Череда покоя
Сгорая, самолёт напомнил храм,
За облака прорвавшуюся церкву,
Когда летел ко всем тартарарам
И полосу размазывал по верху.
Не тем, что в нём без устали мольба
Промалывала губы экипажа,
А тем, что поднебесного горба
Сводила мышцы наших душ поклажа.
Но неба горб удерживать не мог
Спасителем оброненную паству.
И падал самолёт наискосок,
Не прикоснувшись к звёздному лекарству.
И в падающем храме свет погас,
И только достоверно видно было,
Как снизу фонарей иконостас
Укутывался в снежные белила.
А про иное знать мы не могли,
Мы видеть не могли иного чуда,
Но верили, что нет на нас земли,
И только небо будет ниоткуда.
Кадило тлело между лопастей,
Вершилась тёмно-белая работа —
Се пропуск в рай летающих гостей
И упокой мятежного пилота.
Случайные попутчики мои,
Мы скоро будем как святые, — что там! —
Когда я досчитаю до семи
По радиусам неба, по широтам.
И больше колесница катастроф
Нас не собьёт. Мы будем — только стоя.
Не отчеркнёт нас божий апостроф,
Не будет пауз в череде покоя.
Мы родились, как видно, без рубах,
Но ангел нам иное счастье штопал!
...И крик, мотору вторя второпях,
Вворачивался в бога, будто штопор.
***
На еловых соборах клубится мороз,
Он дымком к их игольчатой крови прирос.
Я не верю Рождественской прыти,
Хоть она поджидает меня у витрин,
Тянет мне мандарин, разжигает камин, —
Я не знаю, зачем, извините.
Праздник гол и наивен, а я недалёк.
Потому что уснул и звезды не стерёг.
Я не ждал, что случится минута,
При которой меня не оставят во мне, —
Даже холод от этого пуще вдвойне,
Даже зубы болят почему-то.
За смешком над собой, как под снежной фольгой,
Уместился придаток мой, столь дорогой, —
Он душой называется где-то.
И ни силы, ни времени, ни порошка
Для того, чтоб его отстирать от грешка.
Два шажка — и ни веса, ни света.
Два грудных перестука — и входят волхвы,
Лязгнув дверью, в меня. Им не нужно молвы —
Улыбаются, только напомнят
Про глаза мои волчьи, разлившие яд,
Про пещеру и пряничных этих ягнят,
Про вселенскую комнату комнат.
И слабею опять на январском снегу,
Хищный голод насытить стыдом не могу.
Надо мной закружилась воронка.
И крадусь я за силой по насту овса
На своих четырёх, как немая овца,
В Божьи ясли — с глазами волчонка.
Распятие
Разрешите мне не слушать про объекты и субъекты,
диалектику и право, про тщету альтернатив
демократии глобальной. Я не представитель секты,
просто я услышал в детстве неопознанный мотив,
и когда его включали, у меня над ухом левым
щёлкнул датчик, заглушавший ток идейных мешанин
(правым же не надо верить королям и королевам –
надо облакам и нотам, а иначе – мещанин).
Разрешите мне остаться с хулиганской верой хмурой,
с оскорбительной любовью, если не упразднена
эта ниша либеральной круговой самоцензурой,
если крест не отдан Риму под цветные знамена
Тем, кто на руки, как воду, брал грехов чужие камни,
возвращал для них свободу, воскрешал за просто так,
чтобы горы говорили о бродячем великане,
оправдавшем смыслом крови бесполезный римский стяг.
Если всё-таки утрачен в плащанице пот горючий
и глагол огнеопасный никому не жжёт виски,
разрешите предоставить мне для вас счастливый случай –
дайте точку для опоры, молоток и две доски.
Я переверну себя же и начну публично плакать,
рвать из патоки застоя липкие материки,
выжимая из ладоней человеческую мякоть,
чтоб никто из президентов не подал своей руки.
Эту вредную привычку мне оставить разрешите –
ежедневно бить Европу по расплывшейся щеке;
пусть меня добром помянет, преуспев в самозащите,
рожа нового Вараввы в итальянском пиджаке.
А иному не поверю к Абсолюту я маршруту, –
человека ждёт развилка: либо подвиг, либо кнут.
Жгите, ангелы и дети, хоть по доллару в минуту.
Чтобы всё вокруг исправить, нужно меньше трёх минут.
***
Груша и глупа, и угловата,
Яблоко и круто, и светло.
Облака над садом: сок и вата.
Воздух — как промытое стекло.
...Мечет по мечетям листопада
Тайный ветер осенью следы.
Сад распался. Ничего не надо.
Горечь в кольцах яблочной воды.
Угол грушевидной крышки гроба...
Сладость гнили! Как это по мне —
Смаковать, что нынче вянут оба
Деревца при полной тишине.
***
Притворяйся запрещённым садом
на моей дороге до суда.
Я оттаял, стал размером с атом,
и меня направили сюда.
Если бы ты вправду захотела —
зоркий Бог собьёт прицел и лик,
чтоб в твоём саду, в раю из тела,
не нашлось на беженцев улик.
А не разрешат побыть пропажей —
я оставлю на тебе следы
для цветов из новой жизни нашей
в окантовке смерти и слюды.
И ко мне, где будет штраф и пытка,
ты нырнёшь, как явь в глазке дверном,
из нерастворимого напитка
гранулой, искрящимся зерном.
Оправдай и как-нибудь обрадуй.
Я исправлюсь — нечего гадать.
Справедливость кажется неправдой,
если есть такая благодать.
Ад, конечно, выдумал католик,
размешавший Божью кровь со льдом,
но смеются ангелы до колик
над таким доходчивым судом.
Бог не любит, если по-английски, —
ты по-русски обступи меня.
Пусть любовь с лицом контрабандистки
вспыхнет на садовом обелиске
яблоком греховного огня.
© Aldebaran 2022.
© Алексей Черников.