Сцена 3 Зона № 1 Чучело Сцена затемняется. Появляется световое пятно, в нем сидит издатель Алевтина. В стороне и несколько затемнён шаман в образе Пьеро. Сцена освещается. Появляется столик в кафе, у окна. Напротив друг друга сидят пожилой мужчина и пожилая, несколько полноватая женщина. В нескольких метрах от стола стоит неподвижно официант в белой одежде (переодетый шаман).
Саша. Раньше вот такого не было… Не-е-т. Столько писателей вокруг! Мода, как на Гуччи там, или Босс какой. Заходишь в книжный – мать честная! Ну ладно, дизайнерская одежда. Настоящая если. Это стиль, по крайней мере, богатство. А в случае с писателями – даже не китайская подделка. И эта новая индустрия, как их, а, вот, коучеров. Курсы какие-то. «Освободи свой творческий потенциал», «Как стать писателем», «Ницше говорил: "Мы, филологи", а мы скажем: "Мы – писатели!"». И пишут, и пишут, и пишут, и пишут. О чём им рассказывают на этих курсах не писатели? Настоящие писатели курсы не проводят. Им не о чем рассказывать. Они просто выпускают пар. Иначе им кранты. То есть, у них внутри протекают самые настоящие реки Аида. Кипящие, пузырящиеся, смоляные. Не приоткрой крышку – рванёт. Да так рванёт! Такое невозможно симулировать. Не-е-т.
Алевтина. На вашем месте я бы не стала, не стала так.
Стоявший рядом официант-шаман взмахивает руками и его рукава падают на пол. Превращая его в Пьеро.
Официант-Пьеро. Алевтина Семёновна судорожно старалась вспомнить, о чём она говорила. Что бы она «не стала»? Кто этот пожилой, тронутый сединой мужчина напротив, за столиком в кафе? Голова её вдруг отказалась повиноваться её воле, её желаниям. Там что-то хлопнуло, вспыхнуло. Как детская хлопушка на новогодней ёлке у Хромовых. Вокруг неё носились дети, а она, вздрогнув, замерла, слушая, как внутри носится эхом, не находя выхода, хлопок.
Саша. Я ни в коем случае не хотел принести неудобства, полноте, Алевтина Семёновна! Я всего лишь хотел сказать, что читать сегодня искушённому, интеллигентному человеку абсолютно нечего. Ренессанс в России, было начавшись Серебряным веком, канул. Канул, и – позвольте я скажу честно – его забили молотами и порезали серпами. И, как ни странно, организовали убийство личности, весьма и весьма внешне напоминающей вами боготворимого Алонсо Кихано. Ох уж эти бородёнки! Может, сам дух идальго таким образом мстит книгам? Начитался романов, понимаете ли! Кукушка слетела, и пошёл мельницам хвосты крутить. Ха-ха-ха-ха!
Алевтина. На вашем месте я бы не стала, не стала! Так не стала!..
Официант-Пьеро. Алевтина Семёновна с ужасом вдруг осознала, что её воля, её управляющий телесными функциями механизм вдруг резко уменьшился в размерах. Метавшийся эхом хлопок умудрился задеть некую клавишу её внутреннего клавесина, струна беззвучно лопнула, и фраза «на вашем месте я бы не стала» обрела свою личную волю. И принялась вместе с эхом хлопка метаться в её трясущихся ладонях.
Саша (не замечая состояния Алевтины). Чему учат на этих курсах? Как может кто-то, не пережив потрясения, что-то написать? Сюжет, конечно же, можно придумать. Можно нарастить мяса на скелет, даже протянуть жилы. Хрящи вставить. Ха! Но это будет даже не гомункул, это будет, будет… огородное пугало!
Официант-Пьеро. Точно такое же, растопырив руки и чуть покосившись, стояло на даче у Хромовых. Алевтине было 6 лет, когда она приехала со своими родителями на старом Москвиче в гости к отцовскому сослуживцу. Отец Хромова был генерал. И дача соответственно – генеральская. С беседкой, увитой виноградом, баней, угольным самоваром, верандой, на которой рядом с развесистой дрожащей пальмой стоял, изогнувшись раковиной, граммофон. Когда дымящийся самовар вплывал в дверь веранды, Хромов кричал:
Сцена 4 На сцене веранда, граммофон, средних лет мужчина.
Хромов. Люсенька, крути!
Люсенька, белокурая хромая девочка, неуклюже подбегает к комоду, сторонясь острых листьев пальмы, поднимается на цыпочки, опускает иголку на пластинку. Сквозь треск и шипение старого винила – голос, похожий на Шульженко, поёт:
Я не стала вам ставить в упрёк,
Эти речи взволнованной пыли,
Всё сметёт, всё сметёт Рагнарёк,
Только запах останется дыни.
Официант-Пьеро. Алевтина почувствовала, что кто-то на неё смотрит. Все взрослые были на веранде. Переплетение голосов доносилось до неё как отголосок сна, как утробные голоса кукол, которым она втайне выкалывала глаза. Только голос Шульженко был живым, настоящим. Алевтина резко обернулась. Посередине грядок стояло пьяное чучело. В ватнике, из которого торчали белые клочья и стрелы соломы, в замызганной шляпе. Чучело смотрело на неё. И оно было более живым, нежели треснувший голос Шульженко. Она медленно, как во сне, топча какие-то ростки, подошла к пугалу. Протянула руку. Ветерок вырвал из веранды клок голосов. По дороге сухие слова осыпались, перемешались с листвой, и Алевтина услышала только голос Шульженко: «Всё сметёт, всё сметёт Рагнарёк».
Сцена 5
Кабинет, большой письменный стол. На нём стоит граммофон, телефон. Книжная полка. На стуле сидит мужчина.
Саша. Рукописи конечно не горят. А вот книги – за милую душу, да, Люсенька?
Люсенька, опираясь на тросточку, подходит к столу. Снимает трубку телефона. Перекладывает в левую руку. Правой крутит ручку граммофона. Треск винила. Нажимает на кнопки телефона.
Люсенька. Товарищ Волынский? У вас всё готово? Хорошо. Я выезжаю.
Люсенька. Саша, поймите, это необходимость. Каналы, по которым писатели получали свои токи от эгрегоров, забились. Такого хлама, не побоюсь этого слова, не было никогда. Каждый десятый, по статистике, писатель. Работать не хотят. Сидят и пишут. Ноосфера завалена мусором. Вернадский негодует. Разве для этого он её учреждал? Так что как хотите, а костры уже дело неминуемое. Хотите погреться? Завораживает, знаете ли. А этот пепел… кружится, кружится, как листья осенью. Романтика. А тут ещё некий Сорокин написал целый роман. Не читали? Там книги у него вместо дров. Не обогреться, а еду приготовить. Особый цимес говорят, знаете ли.
Сцена 6 Зона № 2 Окна
Кухня. Рукомойник, газовая плита, стол, окно. На стене висит старое радио. За столом сидит Анатолий. Вероника стоит напротив. Курит.
Вероника. А вот не надо было, понимаешь ли, лезть не в своё дело! Стагнация, пассионарность, это всё частное, личное! И каждый, как ты знаешь, имеет право на своё мнение, что б там кто не говорил.
Вероника стряхивает пепел на пол.
Анатолий. Ты сюда мусорить пришла? После тебя вся кухня в пепле.
Вероника. Я могу вообще не приходить, мне это всё начинает на-до-е-дать! Постоянные твои упрёки! Я не удивлюсь, если через неделю ты начнёшь оскорблять. Такие, как ты, становятся серийными убийцами! Ой, да кому я это всё говорю…
Вероника резко встаёт. Табуретка отскакивает в сторону. Подходит к окну, отдёргивает занавеску. Затягивается, выпускает тугую струю дыма в форточку. Анатолий медленно, упираясь руками о стол, поднимается, вздыхает, делает шаг к окну, встаёт рядом с Вероникой. В окне видна конечная остановка трамвая, вереница старых, еще дореволюционных домов. Часть из них стоит с проломленными крышами и выбитыми окнами. Свет жёлтых фонарей выхватывает дома из небытия, создаёт зыбкую, кинематографическую атмосферу.
Толик: Я где-то читал, что старые, заброшенные дома – это порталы, как бы вокзалы. Можно войти, и никогда уже сюда, назад – не вернуться.
Толик протягивает руку к тлеющей сигарете между пальцев Вероники, осторожно берёт, затягивается. Выпускает дым в стекло. Улица покрывается туманом. Дома, смешавшись с дымом, начинают зловеще дребезжать, темные провалы вспыхивают синим светом. Вероника вздрагивает, придвигается к Толику. Они стоят очень близко, чувствуется напряжение, одновременно и притягивающее и отталкивающее. Становится вдруг слышно, как отрывающиеся капли всё громче и громче ударяются о раковину, переходя в ритм и дополняя возникшее кинематографическое пространство.
Толик. Ты знаешь, меня всё чаще настигает странное чувство. Одновременно и страшно, и что-то в страхе этом притягивает. Особенно когда я стою рядом с тобой. Вот как сейчас, еле касаясь. В голове, в обычном потоке мыслей, вдруг возникает как бы брешь, пространство без пространства, воронка, куда начинают утекать мысли и вместе с ними всё моё привычное состояние. А взамен, из этой бреши-воронки, вдруг появляются щупальца. Они осторожно пробуют на прочность края. И я начинаю испытывать страх. Ты спрашивала, что со мной? Когда я отпрыгиваю от тебя и начинаю нести какую-то околесицу, наполнять своё внутреннее пространство и пространство внешнее словами, никчемными мыслями... Тебе это никогда не нравилось. Тебе не нравилось, когда я начинал анализировать друзей, критиковать их, ты не понимала, что это не желание над кем-то пошутить, а мой щит от внутренних страхов, внутреннего безумия. А сейчас что-то изменилось. Сейчас щупальца не проверяли края. Выскочив, одно тут же присосалось к потолку. За ним вторая – к стене. И воронка расширилась. Всосала всё, что было из обычного в голове. И как только появилась третье щупальце.
Тление сигареты добирается до пальцев, рука Толика дёргается, в этот момент Вероника поднимает свою руку – поправить нависшую чёлку. Их пальцы касаются, по телу у обоих пробегает заряд, они одновременно и отшатываются, и притягиваются друг к другу. Туман на улице рассеивается, и дома предстают обоим в совершенно новом, не испытанном доселе образе. Вероника вскрикивает, закрывает лицо руками. Толик замирает. Радио на стене шипит, механический голос из него выплёвывает: Отчаянные крылами вспарывая бездны,
Цветков благоухания презирая,
Прельщая глаз убранством,
Маня к себе фривольно!
И с ветерком играясь, словно рыцарь,
Письмо невинной даме написавши,
Несётся сквозь туман, навстречу смерти,
От Данаиды принять её безрассудно.
После паузы на расстроенном пианино звучит собачий вальс, и женский голос, обворожительный, прямо противоположный голосу предыдущему, поёт (мелодия напоминает Марш авиаторов): Слагаю песни я в груди собаки,
Где трещины и дырки от ножей.
В могучий вой ведут, ведут солдаты,
Для ненасытной родины моей.
Бредут солдаты по руинам,
Где сладкий яд и нежные слова,
В сознанье, где насильно умирает,
Напрасный труд и вечная весна.
Здесь зрелой красотой пугают дамы,
В тиши бассейна плачет темнота,
В восторге дыма из кадила драмы
Исходят детские немые голоса.
(
Последние аккорды собачьего вальса вдруг срываются в синкопу, акцент доли такта смещается, ритмический акцент расходится с метрическим, акустическое пространство заполняется кластерными квартсептаккордами, модальности ворвавшегося микротонального саксофона вырывают восприятия Толика и Вероники из воронки сумасшествия.)
Вероника. Что, что это было, что это всё?
Вероника стоит бледная, смотрит на свои руки, боясь перевести взгляд во вне, боясь увидеть там чужое, страшное.
Толик неестественной походкой, на негнущихся ногах подходит к плите, поднимает чайник, поливает свою голову.
Вероника. Ты мне что-то подмешал, говори! Говори! Подмешал? Да?
Вероника подскакивает к Толику, толкает, выхватывает чайник, поливает водой себя, волосы, блузку.
Толик. Я… я. Это я? Это… Это… Я сам, я ничего, я, я, я, я…
В саду вишнёвом
Склоняюсь в восторге
Пред светом, что между ветвей.
Порывы страстей,
Рука незнакомки,
И жар бездонных ночей.
Твоею походкой
Я грезил в отчаянье,
И сердце рвалось из груди.
И нежных изгибов
Деревьев смотрящих
Сегодня я видел вдали.
Вероника. Сволочь!
Вероника швыряет чайник в угол, выбегает, хлопает дверью. Слышится стук её каблуков, скрип и гулкий стук входной двери.
Толя выбегает вслед за Вероникой.
Сцена 7
Улица. Анатолий, догнав Веронику, идёт с ней рядом. Выдерживает дистанцию, чтобы снова не попасть в эти странные заряды электричества, в этот омут сумасшествия.
Вероника. Я не знала, что ты поэт. Горе поэт! Может, почитаешь ещё? Давай про вишнёвый сад теперь, слабо? Ты знаешь, ты же гад, ты просто негодяй, если бы я умела, могла ругаться матом, я бы тебе сказала. Прав мой отец, он тогда ещё, с первого раза сказал, что ты че-ка-ну-тый. Шизик! А теперь и меня хочешь в своё сумасшествие утянуть. И знаешь, что самое страшное, Толя? Знаешь? Я ведь тебя люблю. Да! И ты этим пользуешься! А я ничего не могу поделать. Это мой крест. И мой подвиг. Знаешь, я завидовала жёнам декабристов. И встретив тебя, тогда, у Ивановых, на дне рождения, я ведь сразу поняла, вот он, мой декабрист, мой Нарышкин. Да, я выбрала тебя, чтобы совершить свой подвиг! Полюбила идиота! Сумасшедшего.
(Истерически смеётся).
Вероника останавливается напротив зияющего синевой окна – одного из тех, что они, совсем недавно, рассматривали из кухни.
Окно подхватывает хохот Вероники, уносит его в небытие, отдавая взамен ощущение теплоты и детства.
Вероника. Ты помнишь… детство? За окном стужа, завывает метель, а тебя только что уложили спать, мама поправила одеяло, вышла из комнаты, и ты совсем один, обнимаемый темнотой и пугаемый рвущимся через окно в комнату неистовством, и тебе становится чуть-чуть страшно, совсем немного, и этот страх даже приятный – ты натягиваешь на себя одеяло, и оказываешься вновь в утробе, где темно, тепло и совершенно безопасно.
Вероника и Анатолий несколько приближаются друг к другу. Их одежды касаются, между ними протекает ток.
Толик. Я очень чувствую сейчас. Детство, комнату, одеяло. Тепло. И эти щупальца. Совсем не страшные. Они обвивают. Обволакивают. Нас.
Вероника. И туман, тот туман, что покрыл улицу, когда ты выдохнул дым на стекло. Посмотри туда, в это окно. Темнота светится же, ты видишь? Дрожит, мерцает, она тёплая, как в детской. Её можно потрогать руками, войти в неё, как в речку или озеро летом, после заката. Как в синее парное молоко.
Толик подпрыгивает, залезает в проём, протягивает руку Веронике. С бьющимися сердцами они делают в темноте несколько шагов. Скрипит половица. Их пальцы сплетаются. Ток неимоверной силы пронзает их тела и души.
Вероника. Та комната там, внутри. И эта лёгкость, ты чувствуешь, как в детстве. Это тепло. Совсем рядом. И этот свет. Неимоверно тёплый. Пойдём. Эта комната там. Она наша.
Слышатся шаги, быстрее, быстрее, в какой-то момент обрываются. Яркая вспышка. Продолжают биться сердца. Резко останавливаются, слышится их эхо, как будто они улетают вверх.
Из радио доносится:
Диктор: А теперь криминальные новости. Продолжаются поиски пропавших: Вероники Челышевой и Анатолия Возникова.
Голос другого диктора: Генеральный застройщик объявит тендер для подрядчиков-строителей. На месте конечной остановки трамвая уже идёт снос старых домов, и на их месте будут построены современные дома с эко-парком.
Сцена 8 Зона № 3 Космонавты На сцене в луче света сидит психиатр Анатолий Савровский. Луч света увеличивается, виден стол, напротив Анатолия сидит пациент, Порфирий, руки его прикованы цепью.
Пациент. Первый раз я убил, когда мне было, было, да… 14 лет. 7 классов закончил.
Анатолий. Расскажи, как ты убил и кого. Тебя Порфирий зовут? Необычное имя.
Пациент. Мамка назвала, ага. Деда звали так. Да чего рассказывать? Нравилась мне Ленка, ну, в соседнем подъезде жила, в параллельном классе училась. Ну, а к ней Женька, ну, ухаживал, подкараулил его, ага. Ну, и топориком, ну, эта, туристическим. У меня был такой. Знаете, такой синенький, а ручка жёлтенькая. Мне на день рождения подарили. В поход ходил когда.
Анатолий. Ты можешь подробнее рассказать. Как убивал, что чувствовал.
Пациент. Я, в общем, начал следить за ним, а он в среду ходил на скрипку. И возвращался вечером. Да. Вот. Выходил с остановки, и сразу домой. А в подъезде, я это, под лестницей спрятался, ага. Он, значит, на третий этаж. Я его нагнал у окна, и… он обернулся. И в лицо его ударил. Он упал, скрипка так громко тоже, значит, упала. А я испугался, значит, что много крови будет, не хотел запачкаться. И обратной стороной топорика прямо в лоб ему как дал! А потом послушал. Никого нет. Тихо так стало. И в кармане нашёл у него три рубля, такие знаете, мятые. И такая штучка, длинная, круглая, туда можно монетки вставлять. Полная была, дома рубль двадцать вытащил.
Анатолий. И что делал потом?
Пациент. Ну, я домой пришёл. В ванную сразу. Помыл, значит, топорик, рукава рубашки постирал. Это… брызнуло, ну, когда ударил сначала острым, белое такое с красным. Мозги, наверное, да? И потом поужинал. Мамка делала кровяную колбасу с яичницей и картошкой. Вкусно! И пошёл лёг, значит, и в стену смотрел.
Анатолий. В стену смотрел? Там что-то висело у тебя?
Пациент: Да не. Ну, где лежал, гвоздиком расковырял стенку, такую дырочку. И представлял, что это такой кратер на Луне, а я – космонавт, и хожу, значит, по Луне. А потом начал думать, как к Ленке подойти, ну, она же плакать будет. А придумал так. Ну, вот у меня платок будет, да… и я предложу его, а потом мы гулять пойдем. И я стал представлять.
Анатолий. Расскажи, как ты убил Лену.
Пациент. Да я не хотел. Правда вот, не хотел. В школе на следующий день все говорили об убийстве Женьки. А Ленка у окна стояла заплаканная на перемене. И я подошёл вот, и сказал, что у меня платок есть. Ага. А она посмотрела на меня, сказала что-то, и побежала. А после школы я сзади неё пошёл. Но только чтобы она не видела. Подумал, вдруг она догадалась, что это я Женьку убил. У меня же никогда не было платков. Да. А тут вдруг. Ну, она умная, отличница. И мне страшно стало. И как бы такое вот… Я не хотел ведь убивать. Правда. А потом так быстро всё, так быстро, быстро. Я кусок кирпича увидел, такой знаете, не красный, нет. Белый, ага. И прямо силы такие у меня, прямо не знаю, ну, будто другой я. Как там, на Луне. Невесомость. Мне показалось, что я… показалось, что я вспомнил тот кратер, на стене у меня, но он на Луне, на самом деле. Понимаете? Вот. Можно воды попить?
Анатолий. Конечно, это для вас кружка. Пейте.
Порфирий с трудом поднимает руку со стола. Виднеется цепь, связывающая наручники, сковывающие его запястья. Цепь короткая. Ему приходится обхватить кружку двумя руками. Жадно пьёт. Осторожно ставит кружку на место. Смотрит вверх, тяжело дышит.
Анатолий. С тобой всё нормально?
Пациент. Да-да, хорошо. Я про кратеры вспомнил. Посмотрел, нет ли их здесь, этих дырочек, на потолке. Я всегда рассматриваю, люблю очень стены рассматривать. И потолок. Искать их.
Анатолий. Давай продолжим. Ты тогда, перед тем как убить Лену, сказал, что вспомнил про кратер.
Пациент. Да! Да! Я вдруг почувствовал. Я испугался. Что, если все узнают, кто убил Женьку, тогда космонавтом нельзя стать. И как же Луна тогда? Как же Кассиопея? Вы фильм смотрели? Там летели все. Летели, и невесомость эта. Ну, когда себя не чувствуешь. Когда легко совсем. И я тогда, как в полёте, как на Луне, невесомость… полетел, но я не хотел. И вдруг уже смотрю – Ленка лежит. И её волосы, такие, знаете… я их тогда потрогал, они мягкие, прямо как у кошки. Такие, знаете, хорошие. И мокрые. Я бы их расчесывал, я бы их гладил, я бы в косы заплетал. А я убил её. Не хотел. Правда. Но космос, ведь это выше всего. Мечта. Понимаете? Рядом сел. И там такая плита, и достал лупу, и начал на ней кратеры рассматривать. Там много их было. Как на Марсе и Луне.
Анатолий. Скажи, Порфирий, а ты тогда что-то чувствовал? Ты ведь всё-таки убил. Убил девушку.
Пациент. Не знаю. Я не думал. Я боялся, что не смогу стать космонавтом. Это ответственность. Я тогда сидел, рассматривал кратеры, и вдруг подумал, что, может, надо себя убить. Или убежать. Ну, как бы от себя. Я же здесь родился. Здесь родители. Школа. А если я уеду, то, как бы, получится, что уеду от себя, как бы, убью себя, уеду от всего этого, уеду в другое. Понимаете? Ну, не знаю как вот сказать.
Анатолий. Да, Порфирий, очень хорошо тебя понимаю. Ты сожалел об убийствах, и хотел убежать?
Пациент. Я не знаю, нет или да. Я там сидел и начал рассматривать этот кирпич, которым я Лену убил. И там я увидел кратер. Он такой, знаете, розовый был, такой красивый. Мне хотелось туда забраться и там так свернуться, и там сидеть, сидеть, там сидеть, и понимать, и чувствовать всё, космос, невесомость. И потом что-то подбросило меня, это ступень отвалилась с ракеты, и я побежал, полетел, и рельсы… Я взял этот кирпич с собой, положил в сумку. И я пошёл по рельсам, там стоял такой вагон, вагоны… и я забрался. И заснул. И когда проснулся – проснулся и понял, что космос – он здесь, не надо никуда лететь. Всё здесь. А они были врагами, шпионами! Они – враги народа!
Анатолий. Порфирий, кто враг? Кто шпион?
Пациент. Ну, как же. И Женька, и Ленка. Их привезли на Гороховую к нам, в ЧК. А внутри у меня уже лёгкость такая, я только что морфина себе уколол, и...
А они все тяжёлые, понимаете, их во дворе выгрузили, они – земля, земля, сырая такая, от них запах этот… И взгляды у них – такие тяжелые… вниз, вниз, вниз тянущие. Мокрые. Я хотел сразу их там убить. Да. Они, понимаете, мешали космосу. Не надо ведь никуда лететь. Мы здесь космос строим. Здесь, на земле. Коммунизм и есть космос! Везде космос! А они все тяжесть, они мешают взлететь. Они дрожат так, пропитанные страхом, землёй, жизнью этой. Хотят жить. Цепляются за неё. Не дают нам взлететь. Матросы, значит, прикладами их подняли, и там такие подвалы, очень такие глухие, знаете, кирпич такой темно-красный. Ага. Весь в кратерах, и кровь там. Они, знаете, молча умирали все. Их привозили каждый день. Враги. Товарищ Кокий предложил на них патронов не изводить, а штыками колоть. Вот тогда они уже кричать начали. Их тыкаешь-тыкаешь, мы ножи к палкам примотали, ага. Ну, на которых плакаты несли. И штыками тоже. А это же ваш дед, космонавт, Кокий?
Анатолий. Мой дед служил в Петроградской ЧК. Борис Моисеевич Кокий. Но откуда ты знаешь его?
Пациент. Ну, как же? Он допросы проводил, и в расход, в расход… ступени ракет отделял. Он главный космонавт был, он управлял ракетой. Урицкий был командир корабля, всего. А он, он… Он ответственный был за невесомость. Когда убьем, говорил, мильён, тогда легко будет здесь. Тогда морфий не нужен будет. А вы убивали? Сами? Как дед? Вы сами убивали? Вы тоже хотите космос здесь, на земле? Или вы морфий колите? А вы строите коммунизм? Да? А почему я здесь? Почему меня приковали к земле? А они где? Кто тоже убивал. Они космонавты. Они командиры ракет. А я? Почему я – нет? Я же тоже хотел космонавтом. Я тоже убивал, чтобы невесомость, значит, была. Свобода! А сейчас куда мы летим? Мы летим? Летим? Илон Маск летит! А мы – летим? Тоже? Кто мешает? Почему я здесь? Кто? Кто? Враги! Шпионы! Меня, меня приковали. Когда я убивал как они! Когда будет миллион? Мне надо больше было убивать? Как они? Тогда, да? Я просто мало убивал. Цепи падут! И космос, и космос!