Альдебаран журнал о литературе

Озерное время

Лотта Гесс

Рассказ
Глава 1. Меня нет

В семь тридцать утра по Озёрному времени мама ушла на автовокзал работать буфетчицей. Мягко хлопнула дверь. Через триста туманных метров, через десять холодных минут озябшая мама погрузится в дребезжание и пыхтёж, в сонное раскачивание и свежий бензинный дух, в «Красную Москву» ситцевых соседок. Хищный тупой компостер оправдает её билет.
Щёлк! Бука проснётся по-настоящему и посмотрит в далёкий беленый потолок. Поздно вечером она парила под ним, раздвигая руками желтеющий воздух, и отчаянно вопила: посмотрите, как я умею! Но большие не обращали на неё внимания. Будто её и вовсе не было в этой старой накуренной «зале», и она не трогала жухлой простреленной шампанской пробкой извёстки. Потом мама, будто что-то заметила, оглянулась, закинула голову и крикнула: «Бука, что ты делаешь! Это нельзя, так нехорошо, слезь оттуда немедленно!»
— Отку-у-у-да? — хитро и победоносно вопросила висящая вниз плечом Бука, — откуда? — и засмеялась.
Потом Озёрному времени надоело считать. Оно проскользнуло в невесомый тюль, в прохладную липовую темноту и скрылось по своим временным делам. И все пропало до утра.
Бука пошевелила затекшей ногой, стянула одеяло и бросилась в соседнюю комнату.
— Ты видел, как я вчера летала?
Мутный сонный глаз открылся и захлопнулся.
— Ты видел?
— Дура тупая, отстань, я спать хочу!
— Видел? — прыг! Видел? — прыг — Видел!!! — прыг! — натужно кричал панцирь.
Жорка схватил Буку за плечи и затряс как дюжий кондуктор тщедушного безбилетника.
— Больше никогда! Слышишь? Никогда так не делай, тупая уродливая свинья, а то станешь такой же, как она! Ты уже такая! Я видел, как вы с Кристинкой показывали друг другу письки в коридоре!
— Ты врешь! Только тетя Соня видела, она никому не скажет!
— Видел! Видел! Видел! Тетя Соня — старая сука, старая вонючая падла! Папа вернется и мы вас всех обоссым!
Жорка взбодрился и отправился завтракать. Бука легла под трельяж, всхлипывала и пускала длинные зеленые сопли.
Ночью маме снился сон: кто-то пришёл и сказал, что Бука умерла. А маме не в чем её хоронить: Бука росла-росла и к смерти выросла изо всех колготок. Остались одни розовые гольфы. Мама достаёт их из шкафа, идёт наряжать мёртвые Букины ноги, а они такие длинные, что розовые гольфы выглядят как носки, и мама плачет, потому что перед соседями будет стыдно.
И Буке под трельяжем стыдно. Но ещё ей жалко, невыносимо жалко — вот мужики несут по Озёрке красную бархатную лодочку с Букой. И Жора, и папа с мамой, и тётя Соня плачут, и Бука тихонько плачет потому, что не может их утешить: взять и вылезти из гроба — так нельзя, это нехорошо, залезь туда немедленно, грязная вонючая свинья, раз уж была добренька откинуть копыта!
— Бука, иди жри, а то льдом покроется!
Дверь лихо саданула, и деревянная лестница, содрогнувшись как потрясенная скала, стала принимать обратно серые пылинки тишины.
Жрать не хотелось. Слёзы высыхали, стягивали и щекотали щёки, но это было приятно. Время, как котёнок, лежало с ней на ковре, смотрело в потолок и тоже думало: а может, меня вовсе нет? Вдруг всё это — просто злая сказка? Ведь не может же быть такой нелепицы — я лежу тут, в их бредовом пространстве, и что-то отсчитываю. Но что? И зачем?
Из расщелины шкафа остро потянуло озёрной водой.


Глава 2. Озеро

Бука вошла в туман, как в дом. Где-то были стены, но они были далеко, и все они были внешние, немые. Она видела свои ноги, зацыпканные тощие ноги в коричневых сандалиях. Они шли по мягкой мокрой траве. Вокруг качались пухлые лиловые колокольчики сон-травы, нежно касались кожи. Китайские колокольчики сон-травы тихо звенели, повесив головки, и пели про Императора-солнце, что никак не взойдет. Какие же вы глупыши, ведь вы не подымете головок, когда взойдет Император! Вы не посмеете взглянуть на него, вы замолчите от страха, что он сожжёт ваши подданные головки! Туман, вернее, он — ваша мать, он поит вас прохладным росистым молоком, даёт вам слёзы плакать по Императору, скрывает от жадных детских рук.
И когда я дойду до озера, оно нежно прильнет к моему телу и скроет его, а туман окутает голову, и никто не увидит, куда я плыву — и не скажет — КАК это. Это будет никак — всё, происходящее тайно, да будет — никак.
В траве сидел кузнечик. «Простите, вы не знаете — как пройти к Озеру?». Кузнечик задрал голову и обнаружил толстые рыжие усы.
— Да хрен его знает! Туман этот проклятый…
— Врёте вы! Дурак, ничего не знаете — туман с Озером заодно, они вместе дают человеку Никак!
Кузнечик подло засмеялся, усы его нестерпимо засияли, как жестяная банка для червяков. У Буки заболело в глазах, и она проснулась на ковре, в круглом горячем пятне — это взошёл Император.


Глава 3. Песок

Просторной северной кухней правила суровая боярыня Сковорода. Озёрное время подарило ей шершавый чёрный панцирь, и ни одна ничтожная щётка не могла лишить её этих заслуженных доспехов. «Буу, марамойки! — гудела боярыня при очередной безуспешной атаке, — Сыми с меня шубу — дак кто я буду? Старуха без портов? Срамота!»
Но внутри она блестела серебряным морем. Архипелаг Яичница был усыпан зелёными голышами горошка, а одна горошина угодила в самый подёрнутый нежной плёнкой ярко-оранжевый кратер. И если достать эту горошину языком, можно…
— Букенция! Букашо!! Бука-ан! — заорало снизу низкорослое желтогривое чудовище.
— Чё? — спросила Бука, высовываясь на полподоконника и прожёвывая сразу почти весь архипелаг.
— Пошли ко мне! Хватит жрать. Бабка на рынок уползла.
— Щас.
Бука скрылась, но Степан заорал пуще прежнего:
— Бу-у-у-ук?
— Чё?
— Ты это…. Киселя возьми.
— Щас.
За высоким степановским забором наливались розовым соком крупные прозрачные вишни. Выглядели и пахли они хорошо, и это было странно, потому, что бабка Степановна любила кричать, что вскормила их своими потом и кровью.
— Стёп, а что значит «вскормить потом и кровью»?
— Не знаю. Она даже про меня так говорит. Что папа с мамой в командировках, а она меня… это. Ну, это она врёт! Никакого я её пота не ел, и вишни — тоже, так что жри, будь добренька, — ответил Степа с набитым розовой кисло-сладостью ртом, и они засмеялись.

Но у Буки пропал аппетит. И всё вокруг как-то посерело и поскучнело.
— Император зашёл…
— Какой еще император?
— У меня в одной книжке написано, что солнце — это император.
— Во ерунда.
— Я тоже так думаю. Император же делает, что хочет, когда хочет, а солнце появляется и пропадает, когда посмотрит на часы. Или когда тучи набегут, вот как сейчас…
Стёпа оторвался от вишен. Он лёг в огромное чёрное колесо, зажевал травинку и уставился на скученные серые облака. Они то закрывали солнце, то уносились от него, словно сами не знали, чего им надо. И тогда на вишни падал широкий косой луч, ягоды блестели и переливались, а тёмные бархатные листочки освещались как изнутри и меняли цвет. Пахло нагретой резиной, сухими дровами и малосольными огурцами — от гигантских укропных зонтов вокруг колеса.
— Пошли в песочницу.
Бука, лежащая в другом колесе, была погружена в сосредоточенное безмыслие — она нюхала свою жизнь.
— Мы что — маленькие? И у меня все вёдра и совки уже в сарае.
— Ну и дура. Не только маленькие лепят из песка. Мы с мамой были в Анапе прошлый год, так там кто только не лепил. Даже самые старые старики. И русалок, и замки, и вообще — города! И ведёрки твои нафиг не нужны.
— Врёшь?
— Я вру?! Это ты всё-то врёшь, всегда всё врёшь и сочиняешь как Мюнхгаузен, а я только чистую правдочку!
Буке надоело лежать, она вскочила, запрыгала вокруг колеса на одной ноге, повергая ниц потокровный укроп Степановны и кривляясь:
— Правдочка-правдочка, правдочка-корявдочка!
Стёпа перевернулся на живот, мостиком повиснув над дыркой колеса и вдыхая пряный резиновый дух.
Буке стало совестно. Она села на корточки рядом и осторожно погладила его по плечу, отчего он нервно дернулся.
— Стё-о-оп… Стёп, ну я не нарочно, я больше не буду. Ну, пошли лепить, а? Только что? Может, снеговика?
Степан перевернулся и захохотал:
— Ты что? Какого ещё снеговика из песка? Песковика что ли?
— Сам ты песковика. Тогда я вообще ничего не буду лепить из твоего дерьмового песка.
— Ну, ладно, Бук, слушай чё. Мы будем лепить завод. Там же вообще просто: тяп-ляп, там же много маленьких и больших квадратных домов, забор и трубы, и всё!
— Слушай! А для главной трубы я возьму гирлянду из новогодней коробки, вот прикольно будет!
Загоревшись гирляндой, строители побежали было к Букиной двухэтажке напротив, но у самого подъезда Степан остановился и растерянно посмотрел в конец улицы. Там никого не было, но могла появиться.
— Ты чё, Стёп, никто ж не видит? Ты же сам говорил, что она пока со всеми продавцами не полается, ни одной морковки не купит?
Степан стоял, опустив голову и вычёрчивая что-то сандалеточным носком.
— Ну, ладно.
Бука пожала плечами и полетела по ступенькам.
Через час песочного кипенья, буренья, взрыхленья, через короткий, будто совсем не Озёрный час, посреди сыпучих холмов вырос Папин завод. Не хватало только главной — самой толстой и высокой трубы, трубы, которая уже из мысленного полубытия взывала к волшебной чёрной проволоке, усеянной крохотными яркими лампочками.
Потому, что всё законченное да будет украшено.
Вечером вернётся с работы весёлый чумазый дядя Гена, и, уже подъезжая на своём смешном муравье к дому, заметит крохотный, осиянный жёлтым и красным завод, и скажет:
— Во дела! Только я с работы, а она меня тут поджидает! И как это ты додумался до этакой лампочной красоты?
И Стёпа скажет: «это мы с Букой. Я придумал построить завод, а она придумала гирлянду. Ты скажи завтра дяде Толе — пусть возвращается домой, а то Бука плачет».
Стёпа и в самом деле никогда не врёт.

— Кто будет строить трубу? Давай я. Мой же папа её строил. И я гирлянду принесла.
— Так нечестно! Строил-то твой, а мой у него начальник. Не захотел бы — вообще никакой трубы бы не было!
— Ты что, дурак? Труба — самое главное! Не было бы трубы — не было бы завода! И твой папа никакой не был бы начальник, нигде!
— Сама дура! А папа твой — алкаш, мой его скоро уволит!
Буке стало плохо дышать. Она подняла ногу и раздавила завод, и, сощурив глаза до щёлочек, глядя прямо на побелевшего Стёпу, прошипела:
— Ты ссышься! Бабка твоя всем говорит — ссышься по ночам!
— А ты — выблядок, — спокойно и густо сказала стоящая в трёх метрах Степановна. — Стёпочка хоть и ссыкун, а своих родителей сын.
Бука мельком взглянула на Степановну и врезала её внуку так, что тот зашатался и заревел. Степановна зычно скомандовала:
— Вдарь ей, Стёпа! За волосы её, суку, за патлы хватай! На руку намотай! Вот так! И рожей, рожей в песок! Рожей!
У Буки искры из глаз посыпались: так больно ей ещё никогда не было. Она ослабела и упала в песок, а Степан, громко ревя, тыкал её в руины завода, в жёлтое месиво, в страшную чёрную правдочку, и они оба рухнули и полетели в неё, и падали, испытывая нестерпимую боль, а далеко вверху, над самым краем висела Степановна и отдалённо, но явственно громыхала:
— Так её! Туда её, тварь, попомнит мои вишни!


Глава 4. Клаустрофобия


Хотя гром недвусмысленно прочищал горло где-то над ближними сараями, а по радиоволнам шёл на разрыв Высоцкий, тетя Соня услышала и рёв, и вопли, и проклятья: адская симфония исполнялась напротив её кухонного окна. В ту же минуту, что она выскочила за дверь, раздался оглушительный треск и хлынул теплый проливной дождь. При появлении тети Сони Степановна охнула и тяжело отпрыгнула за калитку.
— Приперлась, жидовская харя, внученьку выручать? Твоя-а-а, твоя-а-а внученька-то, патлы чёрные, тощая, как верёвка! Исашкина работа! Исашкина работа Толяну-обалдую привалила, Исашкина, земля ему прахом!
Тетя Соня подхватила под мышку одичалую Буку и, сделав пару затяжек, кинула беломорину в степановскую калитку. И сказала, уходя:
— Ты лжёшь, безумная.
— Ой! — надрывалась вслед Степановна, не выходя из-за калитки, — ой, бляха, актриса с погорелого театра! Большую ты пенсию в своём театре заработала? Не зря сиськами трясла? Или у тебя по ночам в гримёрке была главная роль?
Безумная Степановна ещё долго, должно быть, поливала тётю Соню помоями, но они уже ничего не слышали. Бука лежала на красивой цветной софе в северной комнате и колотилась под всеми тремя одеялами. Тётя Соня уже вымыла её в ванне, вытерла и обрядила в длинную белую ночнушку. Но Буке было грязно, холодно и мокро.
— Тётя Соня, она врёт?
— Врёт, врёт, — успокоительно сказала тётя Соня. — Все врут.
— И ты?
— Я? Я — нет. Я играю, — тётя Соня улыбнулась и закурила, опустившись в кресло-качалку.
— Значит, тебе можно врать?
— Нет, малыш. Мне нельзя больше, чем кому бы то ни было.
— А мне — можно?
— Тебе можно фантазировать. Что ты и делаешь. Это хорошо, но требует осторожности. Есть опасность — перепутаться в правде и выдумке и остаться между двумя мирами.
— Миров не два.
— Кто тебе сказал?
— Ты.
— С тобой с ума сойдёшь, философ.
В коридоре зазвонил телефон, и тётя Соня пошла отвечать.
— Я сейчас вернусь, лежи, будь добренька.
Но если очень долго быть добренькой, можно соскучиться. Недавно вернулось Озёрное время и обнаружило себя, потянувшись как осенняя стая, как ночной вой, как инвалидный баян.
— Брысь! — прошептала ему Бука. — Как же ты мне надоело!
С осторожным стуком она открыла белую деревянную раму и села на подоконник, свесив босые ноги в тёплый грибной дождь, в крошечный край-сад, в пьяный земной дух.
Далеко-далеко голубела полоска неба, катился едва слышный игрушечный поезд, зеленело чисто поле. Ближе блестели белой жестью гаражи, мокли некрашеные сараи, и пузырилась сплошь поросшая аптечной ромашкой земля. Совсем близко росла коричневая липа. Липа росла всю Букину жизнь. Поэтому она не умирала, хоть и была стара как притча.
Под липой росли белые цветы — клаустрофобии. Однажды вечером Буке захотелось полакомиться нектаром, и она залетела в самую крупную и ароматную клаустрофобию. Нектар был на вкус почище шоколадной пасты и бубльгума, и Бука так нажралась, что не могла встать. В те минуты она жалела, что Степана нет рядом. Она лежала, блаженно растянувшись на плотном нежном лепестке и подумывала, что это отличное убежище от котов и птиц, и здесь можно неплохо вздремнуть.
А пробуждение было одним из самых страшных в жизни — внутри туго сомкнувшегося кокона лепестков, без воздуха, без света и звука. Она стала биться в резиновые стены, но они мягко отбрасывали невесомое тело назад, и она всё билась и кричала, но даже сама себя не слышала. Папа спас её: он обманул клаустрофобию, близко-близко поднёс ночник, и дура-клаустрофобия, подумав, что это император, раскрыла свои предательские лепестки.
Бука вцепилась в папу руками и ногами и долго плакала, не умея вымолвить слова. Потом спросила: как ты узнал, что я там?
Папа улыбнулся и погладил взъерошенную букину макушку. — А-а-а, ты увидел, что она качается, да? Что она раскачивается, когда я в неё снутри бьюсь? Да?
— Да, малыш. Я сразу это понял и побежал к тебе.
— И как ты догадался с лампой! Ты, папочка, самый умный в мирах.

Но это было очень давно. А сейчас Бука грустно поглядела на них и сказала:
— Вы злые и глупые. Ваша красота предаёт бабочек… Хотя бабочки сами шизанутые — лезть в вашу пасть ради какого-то паршивого нектара… У них, небось, и пап-то нету.
Бука перевела взгляд и обнаружила: дождь кончился, а к липе привалился мокрый побитый Степан. Он глядел себе под ноги и молчал.


Глава 5. Велосипед


— Пришёл?
Степан кивнул.
— Чё скажешь?
— Я скотина тупая.
— Ещё?
— Гнида подзаборная.
— Ещё?
— Ещё лампочки бы не горели…— в его голосе булькали слёзы, — удлинителя бы…не хватило всё равно… Бу-у-ука….
Он сполз по стволу на землю, закрыл лицо руками и зарыдал.
Бука спрыгнула в сад, встала на колени и крепко прижала его голову к лицу.
— Стёпочка, я наврала… Она не всем говорит, только твоей маме, я случайно услышала… я больше никогда… я тоже иногда по ночам… ты хороший, это я свинья, и скотина, и гнида шизанутая, слышишь?
— Нет!
Тётя Соня тихонечко отошла от окна и прокралась на кухню — жарить яблочные пирожки примирения.


***

Стёпа потянул её за руку:
— Пошли.
Голос его уже не булькал, а подрагивал, а зарёванное лицо просияло:
— Пошли скорей!
— Куда?
— На кудыкину гору! Я велик пригнал — там, на углу стоит.
— Но я же не умею! И бабка…
— Да пошла она в жопу! Она с сердцем лежит, притворяется как всегда. Я же обещал, что научу!
Они взялись за руки и побежали на угол, туда, где привалился к стене новенький красный «Пионер». Он оказался ужасно своенравный — Стёпа держал его изо всех сил, а Бука всё равно через два метра сваливалась и набивала шишки. Ночнушку пришлось снять — она спутывала и без того неуклюжие робкие ноги.
— Ну, ты чё как маленькая? Ты же не трусиха! Вот чё! Залезай и вцепляйся в руль. Прямо его держи! Я тебя до дороги довезу, а там — айда под наклончик! Сам повезёт!
— Под какой ещё наклончик?
— Под тот, что к трассе поворачивает. Он самый чутошный, и далеко вообще до трассы! А тормозить ты умеешь. Зато равновесие почувствуешь, это самое главное. Ну?
— Ну… — согласилась Бука не очень уверенно. — Ну, давай.
— Да не ссы в трусы! На тебе же больше ничего нету, кроме них — пошутил Стёпа и получил по шее.
После чего потащил велосипед с Букой к наклончику.
Небо уже совсем поголубело и даже начало наливаться здоровой глубокой синевой. Солнце светило так, будто бы извинялось за недоразумение — лакировало булыжники и гальку Озёрных дворов, старательно сушило забытое на верёвках бельё, осыпало сотнями крохотных алмазов даже самый горемычный придорожный куст. Все дома — двухэтажки по одной, и частные по другой — будто умылись, а теперь ещё и согрелись, и поблёскивали стёклами, как имениннички.
Стёпа остановился и дал последние указания:
— Значит так. Ничего не боишься. Держишь руль. Педали можешь не крутить, но ноги на них держи. Через сто метров примерно тормози. Всё поняла?
— Поняла.
— И ещё…
— Чего ещё?
— Я тебя люблю, вот чего.
И земля выплыла у неё из-под ног. Всё вокруг полетело вместе с ней, ровно, уверенно, легко, как будто освободилось, наконец, от тягучего Озёрного времени, которое бежало вдогонку и кричало: «Это нехорошо! Так нельзя! Слезь оттуда немедленно!»
Бука хохотала над его посрамленьем, и бетонные стены по одну сторону спуска, а высокие сосны по другую хохотали вместе с ней, и не было конца этому веселью, потому что конец — торжество времени, а где нет времени — да не будет никаких паршивых концов.
Примерно метров через сто до неё дошли последние слова Стёпы, и она в изумлении обернулась через плечо. Стёпа быстро бежал вслед и кричал:
— Тормози! Тормози!
Бука изо всех сил нажала на педали, но они беспомощно прокрутились назад.
— Не могу!
— Тогда сворачивай! Бу-у-у-ка!
Она оцепенела, посмотрев вперёд: у недалёкого конца бетонной стены, почти у самой трассы стояло Озёрное время и неодобрительно покачивало головой, так медленно, будто навёрстывало украденное. Потом оно указало пальцем на наручные часы и отошло в сторону, театрально приглашая кого-то. Из-за стены торжественно выехал весёлый оранжевый Камаз.


Глава 6. Император


Бука сидит на простой деревянной качели, держась за канаты и слегка покачиваясь. Странно только то, что ноги качели всё время растут и постепенно уносят её вверх. Озёрка, трасса, Стёпа, Камаз — всё становится маленьким, ненастоящим, а времени и вовсе не видно — ни там, ни здесь — среди нежной синевы и пушистых белых облаков. Хорошо и спокойно, почему-то пахнет сон-травой, хотя на земле у неё вовсе нет никакого запаха. Бука понимает, что может сойти и пробежаться по облакам, но пока не хочет: на качели удобно. Они останавливаются напротив большого белого облака, из которого исходит какое-то неземное сияние. «Конечно, неземное, дурачок, ты что — на Земле?» — говорит себе Бука и тихонько смеётся.
Сияние тоже… будто смеётся.
— Ты — Император?
— Какой я тебе император. Хочешь — возвращайся, а хочешь — оставайся здесь. Человеку всегда лучше там, откуда он.
Бука улыбается, но тут же сдвигает брови.
— Зачем ты выжигаешь цветы?
— Я не выжигаю. Я создал их, грею и ласкаю. Их выжигает жажда.
Сияющий луч мягко проводит по её лбу, разглаживая упрямую складку. Бука догадывается:
— Я тоже цветок?
— Тоже.
— И ты не будешь меня выжигать?
— Ты где-то видишь паяльную лампу?
Этого Бука совсем не ожидала и громко рассмеялась.
— Ты шутишь совсем как папа. Но знаешь больше. Скажи, пожалуйста, как обмануть время?
— Не обманывай его, и тогда оно тебя не обманет. Вот и всё.
— А что такое правда? Она есть?
— Есть, Бука. Правда — это когда любишь.
Бука немного раздумывает и говорит:
— Тогда я пойду туда. А потом мы вместе к тебе придём. Если… можно.
— Ты хорошо знаешь, что все, чего по-настоящему хочешь — можно.
— Как это — по-настоящему?
— Значит — сердцем. Сердце не хочет зла.
— Знаю, — кивает Бука, — оно от него болит. Ты опять говоришь как папа… это ты меня тогда спас от клаустрофобии? — осеняет её.
— Мы вместе. Я всегда с тем, кто любит.
— С тобой хорошо, Император, — серьёзно говорит Бука, — я им всем расскажу, как быть с тобой.
— Они не поверят тебе. Они думают, это очень сложно. Но я буду рад, если ты постараешься. И ещё я хотел тебя кое о чём попросить.
— О чём?
— Никогда не думай, что тебя нет. Сказать так — всё равно, что сказать, будто меня нет. Это, честно говоря, немножко обидно.
Бука задумывается.
— И наоборот?
— И наоборот. Сама ты, Бука, самая умная в мирах!
Бука смеётся и отвечает:
— Это оттого, что я вся в тебя. Я обещаю, обещаю больше никогда не думать, будто меня нет! Я теперь точно знаю — я — есть!


Глава 7. Я есть


Бука проснулась, но не открыла глаза. Во рту перекатывались две бусинки и, как это часто с ней бывало, она не могла вспомнить — откуда они там взялись. «Я есть… я есть… я есть… ну это правда, и чего?». И вдруг поняла:
— Ма-а-ма… Мам, я есть хочу!
Мама заплакала и сказала:
— Слава Богу!


© Лотта Гесс
© Aldebaran 2021