Альдебаран журнал о литературе

Лунный ландыш

Павел Сомов

Повесть
Часть I


За окном плывёт сентябрьское утро. Я сижу и разговариваю сам с собой — глядя в окно. Хоть в туалете и нет окна, я его фантазирую. Маленькое окошко на третьем этаже дома у моря. Странное расположение туалета — на третьем этаже, в мансарде. Окно вот здесь, справа, где рулон бумаги. К окну прикреплён листок надписью наружу: «Привет тем, кто смотрит за мной через окно в бинокль, позвоните мне» — и мой номер. Но море не умеет звонить, хотя биноклей и телефонов у него в достатке. Многие люди мечтают видеть в окне своего дома берег моря, но мало кто думает о том, кого бы хотело увидеть море в окне дома на берегу. Думаешь, ему всё равно, кого свести с ума? Сейчас тихо, море убаюкивает взор, кружат две чайки — зигзагом, как линия отрыва. Линия отрыва. Линия, за которой уже не привязать, к которой уже не привязать. У многих людей есть такая линия. Может быть, на руке? У меня есть? Я осмотрел свою ладонь и не нашёл ответа. Под бумагой, то есть под окном, освежитель воздуха — туалетная библия. Только «пшш-пшш». Пусто. Закончилось.

Плывёт сентябрьское утро.

— Плывёт, значит?

— Да, плывёт.

— То есть ты хочешь начать книгу всей своей жизни со слова «плывёт»?

— А что такого в этом слове?

— Нет, ничего, продолжай, ты же пишешь.

Когда пишешь книгу, нужно перенести своё сознание внутрь героя и одновременно как бы вместить героя внутрь этого сознания. Это самое сложное — разместить в себе целый мир со всеми его людьми, их мыслями, чувствами; и себя ‒ во всём мире, в каждом человеке, в каждой мысли. Когда я пытаюсь сделать это, то представляю себя таким или вот таким — и это не так просто, если ты стараешься сделать это хорошо, честно, до самого последнего нервного окончания, понимаешь?

Иногда — в одиночестве — я начинаю мысленно разговаривать сам с собой. Не только с собой — с другими людьми. С Руби, например. Или с Тэвери. Он сегодня приезжает, и я как раз собираюсь встретить его на вокзале. Чаще всего это человек, с которым я много разговариваю в жизни. Честно говоря, со мной такое постоянно. Я спрашиваю у него советов и за него же их себе придумываю. В последнее время это Руби. «Не так уж много они разговаривали вслух», — Набоков, кажется. Её призрак всё ещё ходит по комнате и пахнет. Этой ночью, как и всегда до этого, мы заснули под пульс поездов в артериях метро — как когда-то засыпали под пульс пупочной артерии в материнском нутре. Вот и сейчас слышен этот пульс — ушами чуть-чуть, босыми ступнями лучше.

Одиночество — это когда ты отдыхаешь от себя, когда у тебя нет характера, когда ты непонятно кто. Только во взаимодействии с другими людьми у тебя проявляется характер, ты что-то делаешь или чего-то не делаешь, начинаешь себя как-то вести и, собственно, узнаёшь — кто ты. А в одиночестве ничего этого не нужно, в этом его прелесть. И в этом же его беда. Не бойся — ты один.

Да, это так, я постоянно с кем-то разговариваю внутри себя. Что мне нужно сейчас? Съесть бутерброд с форелью — после некоторых раздумий, я решил не экономить на обуви и на еде — есть мало, но не экономить, исходя из такого принципа, что лучше съесть пятьдесят грамм чего-нибудь дорогого, чем килограмм чего-нибудь дешёвого. Поэтому мы с Руби худые, особенно Руби — совсем худенькая. В этом она за меня. Что ещё нужно? Попить чай, надеть носки, одеться и идти. Сначала ехать на лифте, а потом уже идти. По утрам в лифте пахнет духами и мочой. Таковы наши лифты. И по вечерам в соседнем лифте часто звенят ключи. Да — и почистить зубы. Хотя не думаю, что в них много застрянет.

На улице тепло, теплый сентябрь, ходят толстые голуби. Не чайки. Чайки на другом конце города, в устье Миффи. Здесь я не видел ни разу. Тут чайкам не место. Улица жёлтая от листьев и от солнца. Русский в грязном свитере и лучах солнца роется в мусорном баке, покосился — неловко. До метро десять минут пешком — приходится обходить аккумуляторный завод вдоль толстой стены — по левую руку, по правую — многоэтажные дома. Под ногами ржавые заросшие рельсы — символ запустения. Сквозь щели расхлябанных ворот видны старые монолитные здания из бурого красного кирпича — в одном из них, вероятно, находится тайный ход в преисподнюю. Особенно сильна эта мысль, когда едешь на электричке по насыпи и наблюдаешь эту терракотовую армию сверху, и желто-серый дым из трубы котельной развевается как флаг.

Вот уже полтора года мы снимаем эту квартиру в рабочем районе на окраине города. Тринадцатый этаж из шестнадцати, одна комната. Зимой, когда работает котельная завода, дым из трубы часто идёт около нашего окна. Забавно видёть желтоватый дым — будто грязные облака — так близко и в таком постоянном движении. А иногда дым идёт и в само окно, отчего оно покрывается сажей. К счастью, это бывает только несколько раз за зиму. В остальном это неплохая квартира — в черте города, и метро рядом — совсем рядом, можно было бы и подальше. Что скажешь?

Два дня через два этой дорогой я хожу на работу, я знаю каждую трещину в асфальте, каждое дерево вдоль дороги. Все собираюсь сосчитать шаги — не знаю, зачем, просто так — и никак не соберусь. Парень идёт навстречу, работает где-то здесь, может быть, даже на заводе. Часто встречаю его в разных местах пути, почти всегда смотрю на него, он на меня нет. Узкие бёдра — мужские. Но слишком узкие — нет пропорции.

На работу я люблю ходить не спеша, для этого достаточно выйти всего на десять минут раньше — и ты властелин мира. Ты можешь наслаждаться утренним воздухом, прохладой, упругостью шагов. Идя неспешно — чувствовать, как просыпается организм, светлые мысли наполняют голову. Но для этого нужно вставать на десять минут раньше, вот почему я обычно опаздываю на десять минут. На десять минут можно. А однажды я вышел на десять минут позже обычного, а приехал на пять минут раньше — феномен. Сама Вселенная сжалилась надо мной, глядя, как тягостно я просыпался в то утро, и изменила плотность пространства-времени.

А вот и старик Джеймс идёт, как всегда бубнит что-то себе под нос. В своём синем плаще, волосы растрёпаны, подмышкой книга в газетной обложке — один из немногих, кто использует газеты по назначению. Джеймс священник, по утрам он всегда ходит в церковь, даже когда служба не его. Вот и сейчас идёт — задумчиво ступая, носки в стороны, спина парусом, взгляд перед собой, руки сзади. Это единственный в своём роде человек — у него на носу растёт борода, вернее щетина, вернее очень жёсткие волосы — такие же как на старом, сморщенном, коричневом подбородке. А в ушах у него джунгли. Бог обезврежен, говорит Джеймс. Нам нечего бояться, это раньше люди боялись, когда Бог был жесток. Сейчас люди сделали Бога слишком добрым — и поэтому не боятся его.


А вот и Чарис. Странно видеть, я же видел его вчера и позавчера. Никогда не встречал его три дня подряд. Или встречал? Три дня подряд — джек-пот. А у него Джеймс-пот. Толковый парень. Но для толку одного толку мало. Да и времена не те. Расцвет позади. Золотые пятидесятые — вершина. Правда, и тогда уже чувствовался запах гнильцы, даже задолго до этого, но мы отворачивались, как отворачиваешься от мусорного бака, проходя мимо в чистых ботиночках, в чистой рубашке, с мыслями о грядущем счастье. И вот теперь, как ни верти голову, от этого запаха не отделаться — гниль поразила нас самих.

— Доброе утро, Джеймс.

— Доброе утро, Чарис.

Едва заметный поклон — кивок головы, в котором предполагаются изящество и достоинство. Небольшое несоответствие растрёпанного вида и аристократичности манер — сродни вежливости провинциальных алкоголиков. Хотя Джеймс, пожалуй, не принадлежит ни к алкоголикам, ни к провинциалам.

— Как поживаешь, мой друг?

— С божьей помощью. Как ты?

— Да что мне сделается? Как вчера, так и сегодня. Живу, метаболирую. Хотя зачем мне жить, ума не приложу. Обычные старики живут для детей или для внуков — у меня никого нет. Отправили бы всех одиноких стариков добывать уран — сколько пользы было бы. Почему этим занимаются молодые?! А так скоро и нас стариков совсем не будет — не будут доживать.

— Закат человечества грядёт.

— Старики-то ещё ладно, и не нужны. Детей не будет! Да что говорить… Детей-то нам ещё, может быть, русские нарожают — вон их сколько, одни русские. Понаехали: работать не хотят, промышляют наркотиками, воровством — грязные. Сплошная грубость. И глаза у всех хитрые, ледяные.

Или не у всех? Какие они разные. Ирландца сразу видно, а этих поди разбери. Приоденутся — и не отличишь. Чарис немного похож на русского, хоть и помесь от мексиканца с ирландкой. Как играет солнце на кресте! В такие минуты особенно веришь, и гордишься, и возвышаешься. И грешишь. Всегда грешишь, уж лучше и не думать об этом. Штукатурка на северной стене отваливается, фундамент мхом покрылся, ступени истоптаны — печати времени. И я ещё с моим лицом — гербовая, с размаху.

Холодная, каменная, острая церковь вырастает из земли — как волчий клык в наростах зубного камня, солнце смягчает — степляет её острые черты. Церкви с колокольнями похожи на механические будильники — каждое утро они звонят, но Бог спит очень крепко и очень давно — с воскресенья. Никому не хочется вставать на работу. На паперти у входа стоит Пермоллой, смотрит на нас — как мы идём. Лунный ландшафт его лица и быстрые глазки говорят о не самых крепких нервах. Левая часть его тела меньше, чем правая, и как будто старше, чем правая. Вот такие сейчас родятся люди. Заметнее всего на лице, остальное только если приглядишься. Лицо перекошено — правая половина как будто пытается поглотить левую. Левая нога короче — немного припадает на неё при ходьбе. Рука меньше и тоньше. Позвоночник чуть скривлен на левую сторону — от этого сердцу тяжелее биться, но оно бьётся — самоотверженно. Милостыню он просит левой — жалостливой рукой. Мосластая, тощая, глянцевитая — будто лапа ящерицы, нездоровая. Брезгливо. Здороваемся правыми — правая влажная. Первая фраза Пермоллоя всегда ясна, обдумана, полна воздуха и энергии, но после первых слов он начинает задыхаться, захлебываться, спешит сказать, глотает слова и смотрит с надеждой, что вы его поняли. Как же он всегда пялится на Руби! Обволакивает паутиной взора — паук-вуайерист. Пора уже переезжать отсюда поближе к работе — или подальше от неё — денег вроде бы накопили.

Что он так уставился на меня — будто читает мысли. Точно, пора уезжать отсюда. На сороковую параллель. Или хотя бы на сорок пятую. Идея с кинотеатром, конечно, трудно вообразимая и выполнимая. Но как было бы хорошо, открыть кинотеатр, где будут показывать хорошие фильмы. Старые, новые, даже чёрно-белые и немые, но только хорошие. И чтобы ещё люди ходили.

Облачённые в медовую глазурь безоблачного солнца они подходили к церкви. Чарис смотрел далеко. Вдаль улицы. За горизонт. Словно хотел улететь туда. Вслед за взглядом. Деревья росли вверх, приветствуя их красно-жёлтыми фейерверками. Ничего нового у меня не было. И жизнь моя продолжалась по-прежнему. Влажно-бронзовое и шершаво-песчаное соприкасание эпидермисов. Со всеми и всегда здороваюсь руками. С девушками гораздо приятнее. Но приходится со всеми. Потому что одни только девушки со мной здороваться не будут. Когда я здороваюсь за руку, то выгляжу как идиот. Но все и так думают, что я идиот. Так что это не страшно. Но я не идиот. Идиот ‒ это тот, кто совсем ничего не соображает. А я соображаю. Чарис красивый. Не хочется на него смотреть.

Синие голуби опасливо косились и подходили к нам в нерешительном нервическом ожидании. Синие глаза Джеймса искали пустое место вокруг Пермоллоя. Места было мало. Вокруг неполноценных людей всегда мало места для взгляда. Синие глаза старика. Старик и море, и голуби. Они спрашивали, работаю ли я по-прежнему техником. Я отвечал, что работаю.

— В церкви нужно сделать электричество на втором этаже, там, где стоит орган. Мы хотим сделать на органе подсветку в виде креста, но размытую, будто через витраж, хотя витража никакого перед органом нет. Оптическая иллюзия, думаю, должно хорошо получиться. Можешь помочь нам с этим?

— Попробую. Нужно посмотреть, что к чему вообще.

— Когда-то я тоже работал по технической части. Эх. А потом дочь умерла. Ушел в священники. Сноровка сейчас не та уже. Помню себя в университетские годы — Фигаро. Да, выбор специальности, университета — важнейший вопрос, в котором родители должны проявить дальнозоркость. Или Дальновидность? Одним словом, в этом вопросе родители должны себя проявить. Дети еще ничего не смыслят в это время. Какой из меня техник? Церковные голуби, сизые, всегда здесь. Иногда мне кажется, что в них и есть Бог. А еще в сводах и в тишине. Тишина отражается в сводах, и получается эхо тишины. Поэтому так тихо.

В церкви всегда движешься так, словно находишься в воде — плавно. Чтобы не задеть чью-нибудь душу. И думаешь так же. И для того же. Мы поднялись на второй этаж по узкой винтовой лестнице. Я осмотрел поле деятельности, обсудили, какие лучше светодиоды, как расположить. Умозрительно идея была хороша. Разноцветный отсвет на органе в форме креста, словно свет прошёл через витраж, рассеялся и оставил след.

Хорошо разбираться в электричестве. Хорошо — хоть в чем-нибудь разбираться. Я разбираюсь в прихожанах. Всех прихожан можно разделить на три типа. Когда я вижу человека, входящего в церковь, я сразу могу определить: этот человек относится к первому типу, а вон тот — ко второму, а вот этот — к третьему. Это внутри меня. Я просто чувствую — к какому типу прихожан относится человек. И мои чувства ещё ни разу меня не подводили.

Отдав должное старику Джеймсу и его идее, я продолжал идти. Школьная спортивная площадка через дорогу от церкви, сюда я хожу заниматься. Облезлая краска. Гнутые зимними льдинами жестяные отливы на крыше. Сладкое мурлыканье растянутых мышц. Открытые окна в тёплую погоду. Возможный чей-то любопытный взгляд из окна. Планирующий с балкона голубь. Заходящее в дымке за дальним домом солнце. Характерные, по-детски театральные дети. Прыгающий — бум-бум-бум — мяч. Проходящая девушка на каблуках. Растерянный муравей на перекладине. Влюблённые, украдкой, взгляды маленьких девочек. И берущие пример — на будущее — взгляды мальчиков, ещё не различающих соперника. И колокольный звон в конце, когда уже нет сил, когда идёшь и дышишь, ощущая лёгкими воздух. Магический звук — подгадываю время специально. Люди с чувствительной кожей ощущают ветер особенно. Когда не совсем выспался, ветер бодрит, возбуждает нервные окончания.

Маленькие, провинциального вида парикмахерские — есть в них что-то милое и в то же время отталкивающее — гнетущее. Именно в зале ожидания провинциальной парикмахерской в полной мере можно ощутить всю ничтожность человеческой жизни. И это совсем не то возвышенное чувство, которое испытываешь, глядя на накатывающий во время шторма прибой или на звёзды ночного тропического неба.

Выходит человек, поводит шеей — колется. Сиротливо оглядывается, не хватает чего-то. Идёт. Помню, как мама водила меня в парикмахерскую, а я начинал реветь ещё до того, как меня начинали стричь. В детстве я хотел стать человеком, которого знают все. Потом просто человеком. Потом детство кончилось. Хотя, пожалуй, детство кончилось где-то между двумя этими состояниями.

Совсем скоро начнётся бессолнечная, близорукая осень. Я всегда думаю, что это случилась ядерная война. Небо заволокло навсегда для меня. И всё будет так, исхода нет. Люди бредут и знают, что обречены. Собственно, так и есть — но не всё так плохо. В левом кармане дыра, за подкладкой дешёвые конфеты. Есть нечто притягивающее в самых простых карамельках.

Мы шли куда-то. Я шёл позади. А может быть и впереди. Сложно определить. Потому что я не знал, куда же мы шли. Если бы знал, то определить было бы легче. Я не старался держаться в отдалении или оставаться за деревьями, или за углами. Некоторые деревья уже облезли. Другие только собирались. Углы облезли все. У старых заводов всегда облезлые углы. Если что, то я шёл к доктору, чтобы он выписал мне таблеток. Поэтому я чувствовал себя спокойно. Если Чарис вдруг обернётся и спросит меня, куда я иду, то я сразу скажу ему, что иду к доктору Марти за таблетками. Я скажу это сразу. Но не очень быстро. Потому что я не волнуюсь об этом.

Чарис немного спешит. Становится жарко идти за ним. На нём бетонная футболка с капюшоном. Мягкие штаны цвета чёрной дыры и бело-красные кроссовки. А у меня левый ботинок на один размер меньше. Приходится покупать две пары. Если бы у меня был зеркальный брат, то он мог бы носить вторую половину моей обуви. И мы могли бы выступать в шоу оптических иллюзий.

Влажный воздух. Воздушная влажность. Какая влажная воздушность! Восклицал кто-то восклицательный. Левой стороной я не чувствую ветер. Только правой. Так же как восклицательный знак не чувствует свою точку. Ветки больных деревьев похожи на старушечьи пальцы. Солнце освещает их. И они становятся моложе. От солнца всё становятся моложе. Поэтому на юге все молодые. А на севере все старые. Всегда стараюсь стоять к солнцу левой стороной. Решкой.

А вот и Витёк. Стоит около входа в метро. Важно объясняется со своим коллегой. В замызганной, давно не мытой курточке. В руке бычок, глаза припухшие, зубы жёлтые. Щерится — увидел.

— Здорово, Чарис. Как сам?

— Нормально.

— Самглавное.

Этот разговор повторяется из раза в раз с такой скоростью, что я ещё не успеваю произнести «нормально», как он уже сообщает мне, что это самое главное. Я знаю, что он спросит. Он знает, что я отвечу. И чем дольше это продолжается, тем больше весь этот разговор походит на одно длинное слово, которое мы вместе произносим. Он свою часть, а я свою. Каксамнормальносамглавное. Не так давно мы сократили это слово, и теперь оно выглядит примерно так — каксамнормалсамглавн. Все происходит настолько стремительно, что ответь я на его вопрос плохо, уверен, он по инерции скажет, что это самое главное. Иногда он ещё говорит, что мы ходили с ним в один детский садик, и спрашивает, помню ли я. Я честно пытаюсь. Иногда у меня получается — тогда Витёк гордится и щерится изъеденными зубами в воспалённых деснах.
Мы подошли ко входу в метро. Вероятно, мы шли сюда с самого начала. Не люблю метро. Все смотрят. Но никто не подает. Люблю церковь. Никто не смотрит. И все подают. Пахнет крысиной норой. Много девушек. Но я никого не знаю и ни с кем не могу поздороваться за руку.

Как удобно протирать эскалатор! Стоишь и держишь тряпку. Он сам под ней едет и протирается. А можно даже и не держать. Пусть сама лежит. Как было бы хорошо, если бы всё само вот так делалось. Не ходишь к церкви и не стоишь весь день. А люди сами приходят к тебе и подают. И Руби тоже сама приходит и здоровается с тобой за руку. Долго. Бесконечно. И смотришь на неё. И чувствуешь её пальцы. Цветковые. Лепестковые. Долго. Бесконечно.

Место, где переплетаются воображение снов и воображение книг. Магический эскалатор. Людей ещё не так много — час пик начнётся через полчаса. Междугородние поезда всегда приходят так рано. Грязная плитка, и к ней грязной головой прислонился нищий — как на расстрел. Глаза закрыты — спит стоя. Сейчас ноги подогнутся и упадёт. Часы над платформой показывают время. Время показывает себя в часах над платформой. В складчатом лице старой женщины. В треснувшем белом квадратике под ногой. В лязгающем дребезжании под ребром справа. В рытвине на носу в зеркале. В стройных идущих ногах — раннее тёплое сентябрьское утро. Тик-так, тик-так.

Раньше в метро я глазел на девушек. Сейчас тоже глазею. Мне нравится смотреть на девушек. Особенно на движения ног и рук при ходьбе. Сколько вариаций! Стервозная походка: короткие шаги вбиваются в землю, носки расставлены, руки в такт отлетают назад. Двигается с чрезвычайной энергией, но скорость перемещения невелика. Серьёзные девушки ходят серьёзно, как ферзь в шахматах. С лицом задумчивым и сосредоточенным, шаги машинальны, в руках обычно что-нибудь есть. Усталая: девушка будто вся обвисла и просто подставляет ноги под беспрерывно падающее тело. Лошадиная — достаточно редкая, с выносом вперед коленей. Выглядит забавно и сексуально. Плывущая походка, когда движения настолько плавны, что корпус совсем не двигается вверх и вниз, а только плывёт в направлении взгляда. Миражи подстерегают вас рядом с такой девушкой. А вот идёт девушка чуть вприпрыжку, беззаботная, ни до чего нет дела.

И Пермоллой здесь. Походка у него особого рода, но он и не девушка, чтобы на него смотреть. Увидел. Думает, подходить или нет, пошёл. Какая бледная кожа, совсем бесцветная, бескровная. Наверняка на ощупь обычная кожа: мягкая, податливая, а на вид — мрамор. Можно голову расшибить, если удариться. Кожа — это молодость. Ну, у мужчин еще волосы. У женщин — руки.

— Куда едешь?

— Я еду к доктору Марти. За таблетками. А ты куда?

— На вокзал — встретить Тэвери. Это брат Руби. Он приезжает сегодня, хочет посмотреть город.

Я кивнул в знак того что понял.

Как дела — я уже спрашивал. Что ещё спросить? Рассказать что-нибудь? Как лечение. Спрошу про лечение. Правда же, заботливый выйдет вопрос?

— Лечение доктора Марти помогает тебе?

— Я не знаю. Доктор Марти говорит, что мы на правильном пути.

— Это хорошо. Мне кажется, доктор Марти хороший специалист.

Откуда я знаю, какой он специалист? Я его видел всего один раз. Тогда, в церкви, приходил по приглашению Пермоллоя — Джеймс показал нам. Что я несу вообще? Выдавливаю из себя какую-то чушь. По-моему, Пермоллой чувствует это. Он достаточно чувствительный, в этом ему не откажешь. Что он думает только — совершенная загадка.

Почему люди всегда пытаются со мной разговаривать? Я совсем не из тех, с кем обязательно нужно разговаривать. Особенно когда разговаривать не о чем. Можно просто молчать. Все думают, что я очень молчаливый. Но это не так. Просто мало с кем хочется разговаривать. Мне хочется разговаривать только с Джеймсом и Руби. Не знал, что у Руби есть брат. Мы всегда так мало с ней разговариваем. Только «привет» и «пока». Когда она ходит в церковь. Но я ей нравлюсь. Я чувствую это. Когда держу её за руку. Она не спешит, когда со мной здоровается. Все стараются отнять руку быстрее. А она нет. И её руки не потные. Всегда такие гладкие. Как живые шёлковые перчатки.

Виден свет. Сейчас выбритый поезд появится из плоти земли. И потом снова войдёт в неё. Со вздохом. И снова выйдет. И снова войдёт. Перед нами была всего одна станция. Много свободных мест. Твёрдые сиденья, от которых отекают ноги. Не хочу садиться. Следующая станция хркшсчупсш.

И вагон летит во тьме. Так и будет стоять? Странный человек. Да уж. Наблюдательность — моя сильная сторона. На чья ты сторона? На сильная сторона. Что-то с утра голова совсем не работает.

Каждый раз, когда я сажусь не на тот поезд метро, я чувствую себя разведчиком или тайным агентом, запутывающим след. Такое бывает нечасто, но случается. В общем-то, думаю, хорошему разведчику нечасто приходится запутывать след. Ещё иногда, в момент когда поезд останавливается и двери открываются, меня торопливо спрашивают — какая сейчас станция, и я никогда не знаю — какая.

В метро часто можно встретить итальянцев. Круги под глазами. Нос как умывальник. Губы как лазанья. Вон сидит. А рядом с ним его дочь. Кажется, она совсем не итальянка. Наверное, в маму. Фигурка как контурная карта. Щёчки сияют гемоглобином. Лицо светлое. Безбровое. Хоть бы нарисовала. Маленькая ещё рисовать. Отведать бы её руки. Станет она со мной здороваться за руку? Конечно, не станет. Папа не разрешит.

Что, интересно, чувствует отец, на дочь которого глядят влажным, лапающим взглядом? Облизывают взглядом. А она сидит нога на ногу и поводит плечами от надоевшего ремня сумки. Совсем не накрашенная, свежая — росинка. У вас хорошая дочь, если вы будете её хорошо воспитывать... даже если вы не будете её хорошо воспитывать, она всё равно будет хорошей, потому что вы уже неплохо потрудились. Мне так кажется. Ну, сколько можно, Пермоллой?

Смотрит по сторонам. Крутит головой. То на меня, то на неё. Отчего ты такой сонный и усталый? Чарис? От Руби? Тебе нужно отдохнуть. Совсем повесил голову. Какой профиль у тебя. Линия подбородка. Скулы. Прямой нос. Пряди волос залазят на уши. С таким профилем ты всегда будешь выглядеть молодым. Если не облысеешь. Но мне кажется, ты облысеешь. Люди пытаются определять характер по форме головы, по выражению глаз, по походке. Но мало что так выражает характер так, как запах после человека в туалете. Если это едкий, буравящий, выворачивающий всё нутро запах, то это была женщина. Если этот запах совершенно нестерпим, так что дышать нет возможности, это была стерва. Мужские запахи спокойнее и мягче. Вообще, чем шире кругозор у запаха, тем интереснее и развитее человек. Однажды я зашёл в туалет вслед за очень красивым и модным парнем. Запах после него был остр, как самурайский клинок. Подозреваю, что этот парень был гомосексуалистом.

Что глядишь на меня? Думаешь, почему у меня нет друзей? Потому что я не люблю друзей. Я не хочу отягощать себя дружбой. Я настолько дружу со своими друзьями, что никогда ни о чём их не прошу. Они же со мной дружат меньше. И от этого одни хлопоты. Я дружу только с отцом Джеймсом. Потому что он дружит со мной так же, как и я с ним. Мы никогда ни о чем не просим друг друга. Как настоящие друзья.

Остановка. Сейчас войдут люди — разношёрстные. Светлые, тёмные, рыжие, лысые. Не так давно мне показалось, что у меня начинают появляться залысины на лбу. Если начинают мерещиться подобные вещи, значит так всё и есть. Вообще, я опасаюсь, что у меня не просто появились залысины, а я начал лысеть. Ощущаю свою шевелюру, наверное, так же, как её ощущает одуванчик. Теперь я обращаю внимание на волосы мужчин. Сколько, оказывается, существует видов облысения. Могут появиться залысины на лбу с двух сторон, и на этом всё останавливается. Я надеюсь на такой исход. Не то чтобы я боюсь облысеть. Но с волосами как-то повеселее. А бывает, что залысины появляются и начинают распространяться вглубь — дальше и дальше оголяя лоб, так что уже передняя половина головы совсем без волос. Бывает маленькая плешка на макушке. Если человек высокий, её даже и не видно. Самое обидное, наверно, когда волосы исчезают совсем. Остаётся только пушок вокруг головы — затылок и над ушами. В достаточно заполненном вагоне метро можно отыскать все эти виды.

А вот на женские волосы я смотрел и до того, как мне что-то там показалось. Пожалуй, после пышности в женских волосах главное отлив — мягкий и матовый — естественный. Как конская грива. Символ здоровья. У окрашенных волос отлив глянцевый — ядовитый, автомобильный, металлический. Как знак опасности. Прочие опасности — восклицательный знак!

Девушка, а у неё лицо с низким коэффициентом аэродинамического сопротивления. Похожа на птичку. Стрижка «рыцарский шлем». Осматривается, ищет место, но уже все расселись и заняли. Восклицательные глаза и светлые волосы — спускаются ниже плеч. А у корней темные. Отвернулась. Надо было уступить. Но вот — сейчас уступлю женщине. Прямо передо мной женщина в плаще с клетчатым, замысловатым, переливающимся рисунком. Руки её засунуты в карманы, и кажется, что рук нет — есть только туловище. И вдруг, как амёба, она создала руку из туловища и ухватилась за поручень.

— Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо.

Пермоллой посторонился, позволил мне встать, а женщине сесть. Теперь мы стояли с ним рядом. Он по обыкновению немного заваливался налево, в сторону от меня. И мне вдруг показалось, что от меня плохо пахнет. Но пахло от него. Вот бы взять и помыть всех людей в мире. Просто помыть, с простым мылом, но всех, всех-всех. Как бы хорошо было выйти на улицу в такой день!

Рядом с женщиной-амёбой сидит мужчина с большой грудной клеткой — футболист или пловец. По другую руку от него очень толстый человек. Бородатый, не очень опрятный. Я смотрел на него и никак не мог перестать представлять, как он ест — потребляет, поглощает, на глазах увеличивая свою толщину.

Снова остановка. Новые лица — парень не в себе. Глаза бегают, вертится, не может стоять на месте. Вдруг чуть не крича: «Вот станция, выходите. Что вы сидите, куда вы едете?! Вот хорошая станция — выходите! Все выходите. Можно же выходить, что вы сидите? — в лицо женщине. — Двери открыты — идите! Можно идти!» Женщина испугано глядит, мигает. Мужчина рядом поднялся. Парень быстро занял его место и умолк, понурив голову. Кажется, даже уснул, сам утомлённый своим выступлением.

А вот парень в рубашке. Только что вошёл. Красный прыщик на левой щеке. Рубашка. Воротничок подчёркивает подбородок. Рубашка разрешает всё. Если бы я носил рубашку, то мне можно было бы быть идиотом. А без рубашки нельзя. Без воротничка нельзя. Рядом девушка с фигурой зубочистки. В очках и в телефоне. В очках отражается квадратик телефона. Красивые руки. У зубочисток красивые руки. Справа от неё схема метро. Линии метро. Голубая для гомосеков. Красная для коммунистов. Серая для алкоголиков и наркоманов. Оранжевая для цветных приезжих.

Кажется, я отупел. Или это стекло изогнуто? Не прислоняться. Я точно отупел, на счёт стекла не знаю. Волосы на ушах — пора стричься. В маленьком городе ты выходишь на пустую улицу и чувствуешь, как на тебя все равно все смотрят. В большом городе ты стоишь в переполненном вагоне метро, смотришь по сторонам, и кажется, что тебя совсем нет.

Кто-то движется из дальнего вагона в нашу сторону. Мужчина. Ему бы тоже подстричься. Карандаш-пятновыводитель. Карандаш-пятновыводитель с легкостью удалит любые пятна. Лейтмотив метро. Карандаш-пятновыводитель. Говорят, пока не появились русские, никто не ходил и ничего не продавал.

Подъезжаем к станции. Здесь всегда выходит много народу. Парень в рубашке собирается выходить. Взять его за руку, сказать: нам будет не хватать тебя. Улыбнётся?

Если рубашку хорошо сложить, то можно её не гладить — непосвящённый человек этого не увидит. Распознать вас сможет только тот, кто сам этим пользуется. Во всяком случае, мятая рубашка должна привлекать искушённых и одиноких самок, я так думаю. У них глаз на мятые рубашки.

Вошли три женщины. Сели. Неискушённые самки. Переговариваются о насущном: одежде, еде, кремах, целлюлите, как курицы на насесте. Да, они не очень красивы, не очень умны, не молоды и даже по большому счету не женственны, но что не говори, а есть в таких женщинах что-то милое. Примерно то же самое, что и в курицах на насесте.

— Мой мне говорит, куда намылилась?

— А я говорю, по делам. Хвостом махнула и пошла.

Заливаются.

Шутить — не женское занятие.

Смеяться — вот это для женщины.

Слепой пробирается, побирается — тянет руку. Втыкается во всех. Врезался в девушку с одутловатой попой. Извиняется. Сейчас много таких рождается — незрячих. Сколько информации в голове у слепого — весь маршрут, полный запахов, углов, расстояний, поворотов. А если голова не работает? Как бы ты поступила?

На насесте завели про стоматолога. Один знакомый, хорошо пломбирует. Советует. Пермоллой вдруг хрипло, сквозь препоны и тернии воли засмеялся, поглядывая на женщин и отворачиваясь. Вид у него был глуповатый.

Стоматолог-проктолог. Новое веяние медицины. Получает доступ к зубам через задний проход. Очень удобно. Не нужно открывать рот. Мой хороший знакомый. Хорошо пломбирует. Советую.

Женщина-амёба встала — собирается выходить на следующей. Пермоллой решил присесть. На земле я могу стоять очень долго. Не уставая. А в поезде левая нога устаёт. Потому что поезд едет. Потом останавливается. Потом снова едет.

Чтобы разговаривать с человеком на равных, мне всегда нужно было иметь возможность убить его. Ну, или хотя бы какой-то шанс сделать это. Поэтому я всегда держу при себе нож. В кармане.

Мне никто никогда не говорил «я люблю тебя, Пермоллой». Ведь это же так просто сказать. «Я люблю тебя, Пермоллой». Но никто до сих пор не сказал. А тебе говорили? Руби говорила тебе? Закрыл глаза. Дремлет стоя. Покачивается.

Я начал засыпать — вставать рано не для меня. В голове распространялась блаженная пустота. Вдруг мне показалось — приснилось, привиделось — как к моей шее тянутся две разных руки. Одна обычная — человеческая, а другая тонкая, костлявая — лягушачья — левая рука Пермоллоя. И вот они всё ближе, охватывают шею, сжимают крепче. И я не могу пошевелиться. Воздуха всё меньше — и не вздохнуть. Не расправить грудь. Собираясь его оттолкнуть, уже подняв руки, я открыл глаза — и наконец-то вдохнул. Воздуха — полную грудь.

Пермоллой сидел и смотрел куда-то в сторону, потом перевел взгляд на меня. И немного удивился. Наверное, мой взгляд был необычен. Или что-то другое? Какая у него большая правая рука, как он смотрит на меня, какое лицо, какие глаза — он сейчас схватит меня за мошонку и вырвет её своей большой рукой вместе с мясом и штанами — не разбирая что там.

Что он навис надо мной? И смотрит как на прокажённого. Водит ширинкой перед глазами. Вот бы вырвать ему яйца со всеми потрохами. А вон тому мужику ударить ногой в нос. Что он будет делать? Испугается? Станет отбиваться? Кричать? Станут ему помогать? А мне мешать? Или все так и будут стоять? Как часто били людей, которые сейчас со мной едут? Обручальное кольцо на пальце. А самому уже за пятьдесят. Как у тебя с женой, мужик? Все ещё вставляешь ей? Или уже нет? Говорят, у них с возрастом просыпается. У старушек.

Когда я летом ездил к доктору Марти, вывел такой закон. У женщины с серебряным лаком на ногтях ног всегда есть обручальное кольцо. Я очень злой. Не очень. Только иногда. Редко. Мне не зачем быть злым. В основном у нас хорошие люди. А в основном не очень.



Человек с бородой, заплетённой в маленькую косичку. Вошёл, встал в углу. Держит руки так, будто показывает детский фокус с исчезновением пальца. Что он шепчет? Брахма… брахмачериашеньнки? Повторяет беспрерывно. Молится?

Пора выходить — моя станция. Понавскакивали. Ц-ц-ц. Заразился.

— Пока, Пермоллой. Удачно съездить.

— Пока. Спасибо.

Кажется, вчера оставалась жвачка.

Какое странное развлечение — идти вдоль вагона метро, рассматривая лица, и вдруг пугаться какого-нибудь страшного лица. Ты делаешь так?

Куда он пошёл? Налево. Сейчас выйду и подожду. Пока скроется за углом. А если я выйду из-за угла и вдруг увижу его? Стоит и разговаривает со знакомым. Случайно встреченным. Я должен сразу что-нибудь сказать. Нет. Лучше ничего не говорить. Как будто иду и иду. По своим делам. А если спросит? То я иду к доктору Марти. За таблетками. Доктор Марти переехал? Нет. Просто у меня устала нога. Затекла. Поэтому нужно идти. Чтобы размять её. Я иду, чтобы размять ногу. Я решил выйти из метро вслед за Чарисом, чтобы дать движение ногам.

Вот и угол. Никого нет. Никаких знакомых. Его голова на эскалаторе. Скользит вверх.

Буду идти чуть поодаль. Надеюсь, он меня не заметит. Распутывает наушники. Сейчас вставит в уши и будет слушать. К человеку в наушниках легко подкрасться.

Он сказал, что едет на вокзал. Сейчас пройдет через парк и потом сядет на трамвай. До остановки трамвая нам по пути. А потом я пойду дальше. А ты езжай. Встречай своего брата.

Забавно, что вход в парк через огромные толстые чёрные ворота — словно в тюрьму. Пестрые фигурки людей теряются, размываются в дали, подсвеченной солнцем. Слабое зрение располагает к импрессионизму. А солнышко — лучший враг прыщей. И с тайным восторгом гляжу я в лицо врагу.

Две широкие аллеи идут из одного конца парка в другой и пересекаются в центре — у фонтана с белой статуей ангела. Старая и милая статуя — из гипса, наверное. От неё у меня всегда проходит дрожь по телу — настолько она старая и милая — идеальная для фильма ужасов. Не люблю ходить по этим людным аллеям — не чувствую природы. А вдали, над фонтаном, виден старый элеватор. Удивительная штука — всегда поражала моё детское воображение.

Ain't no way for me to love you

If you won't let me

It ain't no way for me to give you all you need

If you won't let me give all of me

Арета Франклин и Элла Фицджеральд на страже вашего вкуса. Какой большой и хмурый. Даже испугался. Совсем не видел его — откуда ни возьмись — мистер Протеин. Идёт навстречу, руки тоже идут — по воздуху. Есть в таких людях что-то от орангутанга. Сейчас разминемся с ним, подойдет сзади и одним движением переломит мне шею, пока я буду слушать Ain't no way. Или какой-нибудь маньяк подкрадётся и незаметно ударит ножом под ребро. Я упаду и буду истекать кровью, прямо вот здесь — на клетчатом крокодиле, а в наушниках всё так же будет петь Арета. Ain't no way for me to love you. Неплохая смерть.

Классики. Оп-оп-оп.

The buzzard took the monkey for a ride in the air

The monkey thought that everything was on a square

Асфальтовые дорожки. Гуляющие бездельники. Девушка выгуливает новые губы. Деревья просят милостыню. Аллюрные лавочки и перила. Цветная бумага под ногами. Детишки. Давайте из серой бумаги вырежем дубовые листья. А из бордовой кленовые. И разбросаем их повсюду.

А вот идёт качок. Он знает про себя, что он качок. И поэтому так идёт. А я знаю про себя, что у меня в кармане. И поэтому мне всё равно. Гладкая пластмассовая рукоять.
Лезвие в пластмассовом футляре. Купил в хозяйственной лавочке. Плохо, что рукоятка гладкая. Может выскользнуть из руки. Поэтому нужно сжимать крепко. Очень крепко.

Мы с Руби часто гуляем в этом парке. С левой стороны здесь ответвление от главной аллеи — с редкими лавочками — аллея влюблённых. Влюблённые на них в основном двух типов. Удручённые, любящие друг друга любовью утешения и обнимающие друг друга с таким видом, будто только что умер их общий родственник. И экзальтированные — те, которые прыгают и смеются по поводу и без оного, производя впечатление несколько бессмысленное. Мы с Руби, пожалуй, соединяем в себе оба этих типа.

А с другой стороны идёт живописная аллея — так мы её называем. Старинные дубы, клёны — с огромными кронами. Осенью просто другая планета. Там есть неприметная тропинка — простая, истоптанная, старая, осенью занесенная яркой листвой. Она уходит в глубину насаждений, виляет между кустарником и приводит, наконец, к одинокой скамейке под скудной сенью орешника. Порой на ней бывают люди — но очень редко. Однажды был даже футляр от фотоаппарата. Но обычно она пуста, эта одинокая скамейка. Мы любим сидеть на ней. Засовывать холодные осенние руки в теплоту карманов. Молчать или говорить о чём-нибудь. Читать одновременно две одинаковые книги. Руби обычно обгоняет меня и мы обсуждаем только до того места, куда добрался я. А иногда читаем разные и делимся впечатлениями, если они есть. Слушаем музыку — кто какую хочет. Сидя на этой скамье, да и вообще — на людях, мы редко касаемся друг друга просто так. В каждом прикосновении — чувство, поэтому мы осторожны. Мы сидим на скамейке отдельно — просто рядом, но её голова не лежит на моем плече, и я не держу её за руку. Лишь иногда я касаюсь её, порой мимолётно — и она отвечает мне. И потом она снова рядом. Просто рядом. Не близко. Это ожидание томительно. Мучительно. Нестерпимо. И когда мы возвращаемся домой, нас уже не остановить.

Если он обойдёт фонтан слева, то у меня всё получится. Если справа, то у меня всё получится с небольшими трудностями. Вот так я гадаю на людях. Или на фонтанах. Я везунчик. А что если написать книгу о везучих утопленниках? Один человек выиграл в лотерею, после того как утонул. У другого сыграла ставка на вторую лошадь в седьмом забеге. Правда, в него уже отложили икру. Третий находился в скорой помощи и чудом избежал автомобильной аварии, после того как утонул. Ты такой ангелочек, Пермоллой.

Сейчас опущу руку в воду и с растопыренными пальцами буду быстро вести ею под водой. Кажется, будто у тебя в руке женская грудь. А ещё можно надуть полиэтиленовый пакет. И тоже будет похоже. Я так думаю. Я никогда не держал в руке женской груди.

Вот бы стать каплей воды и проделать весь путь по какой-нибудь большой реке. От самого истока. А в конце упасть с водопада.

Иногда я хожу в самом сумрачном месте парка и оглядываю упавшие на железный забор деревья. И думаю. При каких обстоятельствах они упали. Были ли жертвы. Было ли очень шумно или всё-таки не очень.

Нет ничего хуже, чем гулять по парку и говорить о работе. Сказать двум этим девушкам впереди? Что они ответят? Посмотрят как на дурачка и испугаются. Однажды я попытался познакомиться в парке с девушкой, а она от меня убежала, будто я маньяк, прокажённый и зомби одновременно. А о чем ещё говорить? Чтобы действительно о чём-то говорить, нужно разбираться в этом. И по сути единственное, в чем мы более или менее разбираемся — это работа. Во всём остальном мы обыватели. А общение обывателей сводится к трём вещам: пересказам, сравнению интересов и выяснению терминологии.

Толстый мальчик на скрипучем велосипеде. Сын повара? Поварёнок. Нарост гриба на этой березе напоминает голову льва. Очень похоже. А в другом месте парка есть дерево, на котором лишайник с южной стороны как зелёный — из сказки — водопад. Слепой с белой палочкой. На фоне чёрных ворон. Люблю осенью посмотреть и послушать ворон в парке. В этом чувствуется какая-то жизнь. Движение.

Какой тонкий голосок у правой — как у самой нижней струны. Женские голоса. Я делю их на беспомощные, уверенные, за ними следуют претенциозные, за ними хамские — пожалуй, их можно расположить в порядке возрастания тональности, как ноты. Но есть и особые голоса, размещённые на нотном листе в специальном месте. Сексуальный, вульгарный — легко спутать с хамским. Покорный и рядом с ним смиренный. В чём разница, спросишь ты? Это плохо, что ты спрашиваешь, но раз уж спросила — ладно. Голос смиренный принадлежит людям смиренным, смирившимся, согласным со своей судьбой. Покорный же голос указывает человеку проницательному, что в характере кроме покорности есть ещё до времени скрытые — непокорность, несогласие, бунтарство. И не нужно думать, будто все эти слова являются антонимами к слову смиренный. К нему они подходят так же, как ёлочная гирлянда к фраку. Если ты носишь фрак и елочную гирлянду и шапку с помпоном, то я тебя уважаю и с тобой не спорю. Мне кажется, у тебя покорный голос. Уверенный и покорный. Неплохое сочетание для девушки.

Папа, мама я — велосипедная семья. Мать, отец и дочь отдыхают на скамейке. Велосипеды отдыхают рядом. А на соседней скамейке два старика о чем-то беседуют. С достоинством. Вернее один говорит, а другой слушает. Хорошее умение — слушать с достоинством. Я смотрел на них — они были старше меня, и мне было приятно, что я молод и ещё не сделал в жизни тех поворотных ошибок, которые сделали они — и которые делаем мы все, и о которых потом жалеем. Впрочем, может быть, я уже их сделал?

Беременная девушка и её полноватый парень с одинаковой забавной, немного коровьей походкой. Выгуливают собаку. Радостный золотистый ретривер.

Две девочки звонко перебрасываются большой сосновой шишкой. «Лови. Ловлю — теперь ты лови». Одна с кудряшками, другая с косичками.

— Вдохни, какой воздух! — и по-детски восторженно и театрально, обозревая мир рукой: — Это же великолепно!

Футбольные площадки нужно обсаживать высокими деревьями. Чтобы можно было играть в обеденный солнцепёк. Иногда такое бывает, что мяч вылетает за пределы площадки. Тогда будет больше шансов, что мяч не улетит далеко.

Кто вы, толстопузы? Зачем вы привели её? Это она? Вы меня не обманете. Это она! Я знаю. Чёрная. Кучерявая. Длинные уши. Бежит прямо на меня. Нет! Сейчас кинется. Вцепится в горло. Сейчас.

Я закрыл лицо руками. Её оскаленная пасть была перед моими глазами. Не знаю, что было потом. Она исчезла. Это была она. Точно. Снова преследует меня. Зачем они привели её? Идут. Оглядываются на меня. Куда она исчезла? Прыгнула на меня и исчезла. Во мне? Это был её призрак. Она же умерла. Я сам видел. Сколько раз я видел это. Призрак. Он везде. В каждой вещи. В каждом существе. Следует за мной. Сзади? Нет. Призраков не бывает. Это была она. Она не умерла. А как же ангелы и демоны? Они же призраки. Нужно быть собраннее и осторожнее. У них другая собака. Сейчас. Но была та. Чёрная. Ушастая. Но я же не виноват. Не виноват. Я просто спросил. Что это? Я же не рулил! Что ты хочешь от меня?! Ведь давным-давно ты цапнула меня за палец. Помнишь? Так что мы в расчёте!

Надоела жвачка. Куда-нибудь выбросить. Ни одной урны. Мусорить не хочется. А что если жвачки нужно выкидывать только в урны? Вдруг это повлияет на твою судьбу, карму — сделает её хуже. Одна брошенная в траву жвачка станет на весах Всевышнего той последней каплей, которая не позволит тебе попасть в рай. Ведь никогда не знаешь своего счёта в божественной канцелярии. Эта неопределённость отягощает. Жевать невозможно — выплюну в руку.

Я нёс жвачку в руке. Он шел передо мной. Лысина отливала на солнце. Он поднял руку, погладил то место, где раньше были волосы, и, кажется, мимолётным движением понюхал ладонь. Было так тошно от возможности испортить судьбу, от ощущения во рту — когда пережуёшь. Эта лысина показалась мне созданной для этой жвачки. И в мареве мыслей я медленно прилепил её ему на голову. Сразу же, как всегда, раскаялся. Мысленно обнял его и поцеловал — в лысину же. Обогнав незнакомца, я выбросил жвачку в урну. Рай был всё ближе.

Не опаздываю ли я? Хотелось бы увидеть, как он выходит из поезда, как смотрит по сторонам, на часы, как движется. Тяга к кинематографичности.

Подъехал тогль-тен. Побежал. Боится не успеть. Трамваи. Любимчики фотографов и художников. Особенно импрессионистов. Люблю, когда размыто. Никаких изъянов. Можешь вообразить что хочешь. Люблю вглядываться в призрачные скелетные лица людей на картинах импрессионистов. Находить там лица рыб или куриц. Рассматривать личинку бабочки в намазанном пальцем солнце. Картины импрессионистов нужно рассматривать вплотную. Лица людей из двух штрихов. Руки и ноги как палки. Додумывать им части лица и тела, которые художник оставил на наше усмотрение. Сочинять этим людям истории. Представлять, как они выглядят на самом деле. Издалека в них нет ничего особенного. А ещё можно подходить и отходить. Подходить и отходить, проявляя людей и исчезая их. Красные пятна вместо лиц. А в Руанском соборе проявляется лицо из крика Мунка. Если встать в одном метре от картины. И лысый полез. Какие же это разные люди. Лысый и бритый.

На этом трамвае я успеваю. Если бы на следующем, то пришлось бы успевать. Нужно проехать семь остановок. Семь остановок — как звучит. Семь раз остановиться — для чего? Подумать? Семь раз подумать, один раз сделать? Или, может быть, восьмой раз тоже подумать — думать же интереснее, чем делать. Зачем тратить этот раз на действие, если можно потратить его на мысль.

Лязг колёс в повороте — от него не избавиться. Если машина времени существует, то это трамвай. Без водителя, конечно, немного не то, но всё-таки — атмосфера. Пешеходы спешат из окна в окно. Парень покупает маковую плюшку в передвижной лавочке. Тёплый хлеб — незабываемый запах. Все прохожие чувствуют — поглядывают, оборачиваются. Кажется, я тоже чувствую.

У собак настолько острый нюх, что они чувствуют не запах хлеба, а запахи его составляющих и оттого не могут в полной мере насладиться запахом собственно хлеба. Совершенство несовершенно. Счастье не в совершенстве. Счастье в несовершенстве. В несовершенстве быть собакой. И раскладывать мелодию запаха на ноты. На множители. В ряд Тейлора. Восхитимся же и воздадим хвалу собачьему носу — самому совершенному из всех носов. Тэвери всё ближе.

Мужчина с аэродинамическим лбом. Может быть, он брат или отец девушки с аэродинамическим лицом. Они могли бы дать аэродинамическое потомство. Руки длинные, похожи на вёсла.

— Если бы у меня были крылья, я бы весь город разрушил! — мальчик рассказывает отцу. С подъёмом на вдохе, звонко. Отец слушает, глядя в журнал. Икар и Дедал. Хорошо, что у него нет крыльев. Ангелочек — ещё не заслужил. Указывает пальцем в журнал.

— Машиииина.

— Да. Называется Пе-жо.

— Жо-пэ.

— Пе-жо.

— Жо-пэ.

— Пе-жо. Отец с улыбкой.

— Жо-пэ, — смеётся ребёнок, — А это что?

— Шлагбаум.

— Шлангбаут.

— Шлагбаум.

— Шлангбаут.

У отца пальцы похожи на головастиков — ногти крупные и круглые, как лицо простака. А у сына не такие — вытянутые — в маму.

Площадь памятников. Памятник бомбе, полупроводникам, углероду. Сейчас проскрипим направо, на Грандахм-стрит. И если не выходить, то можно доехать до публичного дома, что напротив пожарной станции. Высокая старинная каланча устремлена вверх — символизирует — похожа на маяк. Так и хочется залезть.

— С ресницами у них тут пиздец какой-то, блять, нахуяривают их как хуй знает что. Вот такие! — Парень показывает растопыренные в разные стороны пальцы. Второй — толстенький — слушает, улыбается — сдержанно. Чуть неловко. Не знает, как держать себя. Лицо бледно, а ноздри красные, будто насморк или простуда. Говорит, шевеля ноздрями.

— Курить хочется. Если не курю — толстею.

О, какая же слабость в этой фразе. И тупость, и безысходность. А отчего я толстею? Если не бегаю? Или если обжираюсь? Не оттого ведь, что я не курю?

Женщина с очень грязными ногтями читает газету. Справа от текста нарисована красивая и умная лошадь. Все куда-то пялятся — в книги, в газеты, в телефоны. И только лошадь в газете женщины с грязными ногтями меня не разочаровывает. Какая же она красивая и умная! Вот так даже не знаешь человека, всего лишь видишь его где-то на картинке, но сразу понимаешь, что этот красивый человек ещё и очень умный. Пожалуй, нет, все-таки этот метод для лошадей. И для тех, кто по-своему немножко лошадь.

Какой-то пьяный склонился в углу. Пропитанная грязью человеческого тела камуфляжная майка, рваная чёрная куртка, непонятного цвета джинсы, давно чем-то облитые и высохшие тряпочные кроссовки. Сидит молча и время от времени вздыхает. Э-э-эх. Молчит, молчит, потом снова поднимает голову и ни с того ни с сего — э-э-эх. Русский? Как же их много. Насколько же им там плохо, что они едут сюда вот так.

О, как же я сразу не заметил — человек без пальцев. Сидит почти напротив меня. На две руки у него только один большой палец — на левой. Когда видишь таких людей, то всегда невольно и с болезненным чувством представляешь, как этот человек получил свое увечье. Был ли это опустившийся по ошибке или неисправности пресс? Или это сорвавшийся и сошедший с ума диск пилы? Может быть, это какая-нибудь кислота или бешеная собака? А может, его пытали в тёмном и сыром подвале, где по углам бегают мыши и с потолка на пол летят, разбиваясь, ржавые капли. И кто-то толстый, небритый и потный от своей работы, с ржавыми зубами от ржавой воды, смотрит с жаждой издевательства в глазах. Не могу смотреть.

Э-э-эх.

Остановка. Вошли двое. Молодой щёголь и огромный шарообразный человек. Это был один из тех крупных людей, которых можно узнать по одному пальцу. Вот увидишь где-нибудь на поручне такой одинокий палец… Одинокий палец. Бррр. Увидишь и сразу понимаешь, что его владелец очень большой. Он был очень большой. Всех больших людей, по-моему, объединяет какая-то общая черта характера — такая же большая и немного неповоротливая, как и они сами.

А щёголь встал рядом с сидением и смотрит как будто в телефон, а на самом деле на грудь девушки, которая сидит рядом. Я бы тоже посмотрел. Девушка с красными терракотовыми ногтями. Читает книжку. Отошёл к окну, поглядывает то в окно, то на девушку. А что это у неё в волосах? Кажется, пёрышко. Пёрышко от подушки. Восхитительно. Нет ничего милее, чем девушка с пёрышком от подушки в волосах — в трамвае. Да ещё с книгой. Женщина рядом с ней встала, собирается выходить. Никто не хочет присесть? Тогда я присяду. Щеголь как будто хотел. Что читаете? Аманда бежала рядом с высоким незнакомцем. Сколько же приключений в одной этой фразе. И бег, и незнакомец, да еще высокий, да ещё рядом. Должно быть, пышит. А у рыжего мужчины слева — газета. Что там? Активный образ жизни. Образ жизни. Каков он — образ вашей жизни? Бежит ли в вашем образе мальчик, смеясь, размахивая одной рукой и держа в другой нить воздушного змея?

Э-э-эх.

Девушка тоже выходит. Захлопнула книгу. Встала. Идёт. Пёрышко сорвалось и полетело — зигзагом. Снежно-белое. На пол. Кто-нибудь наступит. Щёголь проводил ее — грудь — взглядом. Снова спать хочется, солнце заливает немытые стёкла. Если долго сидеть с закрытыми глазами лицом к солнцу, то всё обесцвечивается, жизнь становится бледная, выгоревшая. Сморщенная, желтоватая женщина присела по правую руку. Тоже достает книгу. Лекарственные травы. Прикрыла рот рукой и закашляла. Содрогание её тела через скамейку передалось мне, и я почувствовал себя так, словно тоже болен — давно и безнадежно. И даже волшебные травы меня не спасут.

Э-э-эх.

— Шла сегодня за краном для душа, купила газету по дороге, а там купон со скидкой на мужские носки. Вырезала, в кошелёк положила, думаю, пригодится. Сестру встретила, муж у неё похудеть захотел, спортом занялся. Побежал в парк, ногу подвернул на камне, теперь лежит дома. Ещё больше потолстел, говорит. Ой, мне же надо Ане позвонить, спросить, каким порошком она одеяло стирала. Ладно, я тебе потом перезвоню. Женщина с лицом монашки. Говорит без умолку. Кран, одеяло, порошок, носки. Кажется, на неё напала лихорадка звонков — когда уже некуда звонить, но ты просто не можешь остановиться. Набираешь номер за номером в надежде сказать или услышать то, что нужно сказать или что всегда мечтал услышать, но всё не то. Кран, одеяло, порошок, носки.

Мужчина с зонтом. Никогда не умел складывать зонты. Всегда криво, всегда торчит что-то, застёжка не достаёт. Какой маленький зонт, зонтик. Наверное, механический, без всяких пружин. Сейчас приедет на работу, а ему скажут:

— Какой у тебя маленький зонт.

— Да, маленький. Но зато лёгкий. Дома у меня большой. Но тяжёлый. А здесь маленький, ну очень маленький. Но зато лёгкий. Дома у меня очень большой. Но дома. А здесь маленький — но зато здесь. Нет, ну дома-то у меня очень большой. Но тяжёлый. А здесь маленький, очень маленький. Но зато лёгкий.

— Послушай, ты сейчас про зонт?

— Про какой зонт?

Как часто в вагонах метро, в автобусах, в трамваях я встречаю известных футболистов и писателей. Несколько раз видел Пеле и Месси, Фицджеральда, один раз Достоевского. Уайльд, по-моему, следит за мной. До знакомства с Руби частенько встречал ещё порно-актрис. По старой памяти ещё и сейчас бывает. А например, хозяин нашей квартиры — вылитый Ги Де Мопассан, только без усов и бороды.

Остановка. Вошла женщина. Кофточка из шторы, беспомощный макияж сорокалетних женщин. Парень напротив сразу же уступил ей место, а она не стала садиться. Почему вы не сели? Почему не дали ему почувствовать себя мужчиной? Ну, как так можно? Посмотрите на его бицепс. И перстень. Он хочет чувствовать себя мужчиной.

За женщиной следом девушка с оранжевым шарфом и парень с оранжевым рюкзаком. У девушки разноцветные волосы, у парня дырка на коленке. Как будто вместе. Или нет? Нет, знакомые так не смотрят, не переводят взгляда при встрече. Потупились оба, как будто задумались. Думают о том, значит ли это цветовое совпадение что-нибудь? Он думает, как познакомиться с ней, а она думает, познакомится или нет, скорее нет — как всегда. И даже не знаешь, слишком ты хороша, чтобы с тобою знакомились, или же недостаточно. А если бы они познакомились? Начали бы вместе чему-нибудь поклоняться? Такие как они должны чему-то поклоняться. Служить. Познакомить их? Выдумать имена, подойти и представить друг другу. Знакомьтесь, это Леопольд. А это Джиорджина.

Есть люди, которые в молодости выглядят очень нежно, как лепестки цветка, но в старости увядают точно так же. Порой, эта разница пугает. А есть люди погрубее, которые никогда не выглядят очень молодо, но и с возрастом почти не меняются. Эти двое из таких — прочных.

Площадь стихов. На следующей выходить. Уступим вошедшим, свободных мест не нашедшим.

Я стоял около дверей трамвая, передо мной стоял мужчина — чуть ниже меня, в чёрной кожаной куртке. Он тоже собирался выходить, и вдруг я поймал себя на том, что думаю, куда его ударить: в спину, в шею, или в голову. Что он встал передо мной?! Ну, подумаешь, пусть стоит. Что мне? Откуда такая агрессия? Словно бы раскаявшись, стал его мысленно целовать. А потом и женщину рядом с ним, и другого мужчину — если бы не нужно было выходить, перецеловал бы весь трамвай.

А на выходе чуть не столкнулся с парнем, трепещущим над изысканным букетом. Слишком изысканным для трамвая. Дорогого стоило. Надеюсь, она тоже этого стоит.

Помню, я тоже покупал букет. И тоже купил слишком — слишком для похорон. Все смотрели и думали, что я иду к девушке, а я шёл на похороны. Стоял в церкви с букетом, вдыхал ладан, дым от потухшей свечки вился плёткой. И на мне была куртка-хамелеон, которая меняет цвет по вашему желанию. Моя была на восемь цветов. Ходишь белый или цветной, пока не запачкается. Потом переключаешь на чёрный или коричневый. А на похоронах переключатель заело, и костюм стал менять цвета без остановки. Все стояли понурые, кто-то смахивал слезу, кто-то крепился. Все в черном. И я — переливаюсь радугой. В самый подходящий момент.

Впереди меня шел парень с невероятно мясистыми ушами. Блин, парень, у тебя такие мясистые уши, — подумал я даже с некоторой завистью. Хотя мне совсем не нравятся мясистые уши. Просто они были ну очень мясистые. Вообще, уши можно разделить по степени мясистости. Бывают мясистые, как курага, а бывают совсем тонкие — восковые.

Над входом огромные часы. Над всеми вокзалами всегда висят часы. Структура подчинённости. Крыша полукругом уходит вдаль. Железная дорога, как молния-застёжка. И поезд скользит, как замочек. Расстегая будущее и застегая прошлое. На пятый путь прибывает поезд хркчшпчшк.

Пара человек встречающих. Одинокий мужчина и одинокая женщина. Мужчина весь в чёрном, женщина слушает телефон. Молча и терпеливо она слушает минуты две, потом не выдерживает и в накипающем гневе отчаяния:

— Гарри, говори без слов!

Кажется, у мужчины второй подбородок, издалека не разобрать. Второй подбородок бывает наеденный, а бывает от природы. Обычно прилагается к птичьему лицу. А носов, наверное, столько же, сколько национальностей. Встретились как-то нос-испанец и нос-итальянец. Лицом к лицу.

Поезд показался вдали, в дали, в дымке. Предвестник. Если бы у меня было чёрно-белое зрение, я бы насладился его приближением вдвойне. Поезда медленно стареют. Почти как люди. Кажется, что будет двигаться всё медленнее и медленнее, но никогда не остановится. Стрела, летящая в спину Ахиллесу, который тщится догнать черепаху.

Двери открылись и поезд выдохнул — людей.

Облака пара рассеивались, клубясь. Я вышел в облака, на перрон. Аромат сдобы, которую поспешно ел носильщик в двух шагах от меня, тянулся в воздухе ванильной лозой, и это был аромат свободы. Я обвёл взглядом пестро-серую толпу, спешащие чемоданы и поспешил со своим чемоданом к выходу. Сделав несколько шагов, я увидел Чари. Он стоял неподвижно и ровно, глядя на меня с легкой усмешкой, как бы чуть с высоты. С высоты, которую можно простить. Тёмные глаза его смотрели с едва уловимым прищуром, в узоре губ угадывалась линия латиноамериканского континента, одежда была незатейлива: серый балахон, чёрные штаны, красные, видавшие виды кроссовки. Незаурядность внутреннюю он как бы скрывал под заурядностью внешней. Не для того, чтобы что-то скрывать, а чтобы не досаждали. Во всём его виде, простом и прямом, при известной проницательности можно было угадать творческую волю. «Дорога там, где иду я». Если бы он был книгой, ему бы пошло такое заглавие.

Кажется, с последней нашей встречи у него появились залысины. Что вперёд, лысина или седина? — иногда я задаюсь этим вопросом. Что выбрать? У каждого из этих состояний свои преимущества. Лысина — гладкость. Это загадочное состояние гладкой головы, мне пока что неведомое. Седина — это всё-таки статус, что ни говорите, а седой человек повидал жизнь. Даже не знаю. Всё, пожалуйста.

Как там Руби, интересно? Занятно, что за весь этот год я никогда не скучал по ней так сильно, как сейчас, за, может быть, несколько часов до встречи. «До встречи», — когда-то прощались мы. И я отворачивался. Последним он вышел из вагона. На перроне никого уже не было — все разошлись. Огляделся по сторонам с привычным выражением — словно над головами. Как оглядываются в кино, выходя на переполненный вокзал. Кажется, не узнал меня, пошёл навстречу — и тут разглядел. Улыбка изменила его слегка вытянутое лицо, так что он стал похож на утёнка из старого мультика. Вскинул свободную от чемодана правую руку и помахал мне — словно нас разделяла толпа.

Чемодан?

Одет он был незатейливо. Ботиночки, брюки, не то кофта, не то жилет, — все ношеное уже не первый год. Но очень как-то всё шло одно к одному. Это у них с Руби в крови. Ростки древних корней. Их отец принадлежал к какому-то шотландскому клану. Когда у него не заладились дела на швейной фабрике (которую он построил в молодости ещё со своим отцом), он свалился в колодец. Специально или нет — неизвестно. Фабрику и дом пришлось продать, чтобы заплатить долги. Мать, никогда до этого не работавшая, устроилась поварихой. Иногда присылает нам с Руби вкусную еду. Денег не принимает — дарим подарки.

Вокзалы созданы для объятий — и мы не были оригинальны. Тэвери сдал чемодан в камеру хранения (оказывается, он решил переехать). Это в его стиле — просто приехать с чемоданом.

Мы вышли из здания вокзала, античный портик с четырьмя колоннами остался за нашей спиной. Освещённые солнцем мы спускались по ступеням лестницы, каждый шаг был легок и пружинист. Сбежав по лестнице, словно древнегреческие школьники, мы шли куда-то, ведомые внутренним чувством направления, как ходят слепые. Смотрели мы мало, видели ещё меньше, а если и видели, то совсем не то.

— Ну и как ты опишешь город?

— Пиздёж, пиздёж, пиздёж, пиздёж, пиздёж, пиздёж, пиздёж, пиздёж…

— Я понял.

— И это лишь малая часть пиздежа, с которым мы имеем тут дело. Люди тут так приспособлены к приёму и передаче информации, что это действует как маскировка. Такие глупые люди встречаются, просто немыслимо. Но пока не узнаешь человека поближе, не можешь его распознать. Говорит как все, и всё то же самое. И они здесь не могут молчать. Им обязательно нужно что-нибудь произносить — хоть что-нибудь, но произносить. Это даже не разговор, это — произношение.

— Страх молчания? Может быть, это не так уж и плохо, говорить ни о чём?

— Говорить ни о чём — это не плохо. Это даже некоторое искусство — говорить ни о чём. Но это совсем не то же самое, что пиздёж. Если над твоей головой сгущаются бесцельность, какая-то безысходность — ты стал участником пиздежа. Если в разговоре что-то развивается, проясняется или наоборот запутывается, погибает, то в процессе пиздежа, а кроме как процессом, это больше никак не назвать, в этом процессе — ничего не происходит. Это как чесотка. Чешешь, чешешь — а чешется только ещё больше. Здесь крайне редко можно встретить оригинальное мнение. Даже если они и говорят что-то своё, это всё равно всё подсмотренное, не их. В больших городах люди привыкают, что всё есть. Еда, мысли. В их головах столько всего много, что они всегда находят ответ, но не придумывают его. В некотором роде они даже отучаются думать.

— Может быть, это рационализм, зачем искать решение, если оно уже есть?

— Это не от здравого смысла. Это просто привычка. Рефлекс.

Крылатая, парящая над куполом чёрная статуя, казалось, хотела, подобно сапсану, спикировать на нас и задавить своей налившейся, возбуждённой грудью.

— Какая замечательная у неё грудь.

— Все-таки богиня победы. Победителям достаётся грудь.

С нежным напором ветер делал невидимый слепок с наших лиц, Чари поднял голову: шоколадная фигура плыла на фоне сливочного облака в такт с нашими шагами, а чёрный купол в золотом обрамлении — переспелая вишня в стекающем по ней меду.

— В большом городе ты чувствуешь течение, поток жизни, но не чувствуешь себя. Не чувствуешь себя собой. В маленьком всё наоборот. В маленьком городе нужно быть гораздо более чувствительным, чтобы почувствовать жизнь. Но себя там чувствуешь острее.

— И кругом одни возможности и перспективы. Тебя тут никогда не напечатают.

— Я тоже это чувствую. Меня и на работе все считают чуть ли не отсталым. А ещё тут все живут на грани между здоровьем и болезнью. Чувствую, что и я уже нахожусь на этой грани. Или даже за этой гранью, но просто всё ещё никак до конца не переступлю.

Электромобили жужжали и спешили, как электрические муравьи; из булочной в первом этаже старого дома, споткнувшись, выпорхнула старушка, но не упала; повеяло ванилью и топлёным сахаром; в дали улицы, на фоне туманных гор, как бы венчая город, возвышался визуальный натюрморт: купол Рёло, а на нём птичья клетка со шпилем.

— Как Руби?

— В целом — ничего. Мы можем пойти по набережной — через Харвен-Гейт, и к обеду прийти к ней на работу. Пообедаем вместе.

— Да, идем. Говорят, на Харвен сейчас можно подняться, на опору?

— Я не слышал о таком.

— Конечно, ты ведь живёшь здесь.

— Да, о таких вещах меня лучше не спрашивать.

Солнце, размытое тщедушным облаком, напоминало красотку под вуалью. Мы повернули вправо, к порту. Где краны гнут спины, а шум моторов в крапинку — с криками чаек. Изгибаясь, улица уходила вниз — мы чувствовали её кончиками пальцев ног, напротив, через дорогу от нас, зелёное и чешуйчатое здание-дракон, вспугнутое изгибом улицы, не отводило от нас взгляда, пока мы не сошли на набережную и не скрылись из виду. Чёрные лебеди-фонари склоняли над нами свои шеи, в утренний рабочий час спешили люди, но казалось, что никого и ничего нет: солёное дыхание, чёрная ограда, масляная вода.

— Я вас не сильно стесню?

— Совсем нет. Руби обрадуется. Какую работу думаешь искать?

— Какую найду. Попроще что-нибудь, чтобы можно было работать. Вероятно, больше чем на год я здесь не задержусь.

— Я тоже так думал. А как с девушками?

— Девушки… э-э-х, девушки. Надо их куда-то водить, кормить, веселить, заботиться... нет, нет, я не хочу сказать: а что я с этого получу? Я не столь меркантилен. Просто много мороки, времени, поэтому мне нужна особенная девушка, для которой главным аттракционом буду я сам. Мне нужна женщина, которая разбирается в мужчинах. А вообще, одной девушки мало, нужно хотя бы три.

— А как же девушкам? У тебя одного, значит, три девушки, а у трёх девушек только ты один?

— Почему же, пусть тоже будет три. У мужчин три жены, у женщин три мужа, живут все вместе. Какая отличная система получается! Представь, насколько больше будут получать дети от шести родителей, чем от двух.

— Так и детей больше будет. Все равно выделятся лидеры, кто-то будет обижен, начнутся конфликты. Двое ужиться не могут, а тут шестеро. Нестабильно.

— Это как посмотреть. Может быть, даже более стабильно. Пока мы ещё не доросли до этого, но в будущем всё возможно.

— Думаю, в будущем и простых браков не останется, не то что таких.

— А я думаю, всё это будет сосуществовать: и безбрачие, и гаремы.

— Здесь недалеко есть странный бар, называется «Клуб знакомств». Туда не пускают, если ты женат или пришёл с девушкой. Только для одиноких.

— Набит битком?

— Да, народу порядочно.

— И что, решает этот бар задачу о нахождении хорошей девушки?

— Задачу о нахождении хорошей девушки? Вычислить местоположение хорошей девушки с точностью до одного метра?

— И до одной молодости.

— При решении постоянно наталкиваешься на дискриминант и подмену переменных.

— Однажды я захотел познакомиться с девушкой в Макдаке. Она сидела с тетрадкой на столе и ручкой в руке, отвлечённо жевала обратный конец ручки, смотрела в окно, видя только мир своего воображения, и, определённо, мне стоило с ней познакомиться. Но она делала всё это в переполненном, гудящем, совершенно неуютном Макдоналдсе. Отсюда родилась задача об определении местонахождения и рода деятельности хорошей девушки методом исключения. Определённо, она не может писать нечто в Макдаке. Она не может быть бухгалтером или секретарём, она не может разговаривать без умолку…

— А что не так с бухгалтерами и секретарями? Вполне обычные профессии и хорошие девушки там тоже встречаются.

— Я не говорю работать, я говорю быть. Ни одна нормальная девушка не может в своих мечтах быть бухгалтером или секретарём, а девушек, которые не следуют своим мечтам, мы не рассматриваем.

— Но ненормальные в нашем списке?

— Конечно.

— А не думал про книгу? Книга про то, как парень искал хорошую девушку. Но постоянно что-то не то. Захотел поцеловать в волосы — перхоть. У другой некрасивые пальцы на ногах. У третьей — волосатая спина. Постоянно какие-то мелочи, которые раздражают невыносимо. Аж выть хочется. А название — «Шпалы».

— Ёмкое название. Есть мысли, где сейчас может быть хорошая девушка?

— В половине девятого? Едет на работу. Может быть, в театр?

— Может быть, но тогда сейчас на дворе должно быть начало двадцатого века. Не может же она ехать в нынешний театр.

— Тогда я предположу, что у неё свободный график, и сейчас она ещё даже спит.

— Нет, думаю, она проснулась. Всё-таки она не сильно засиживается по вечерам, поэтому она уже проснулась.

— Бегает она после полудня, не по утрам. Вечером ходит в бассейн.

— Сейчас она идёт в какую-нибудь кофейню или булочную выпить кофе и подумать о предстоящей после завтрака работе. Да, золотистые волосы её развеваются на прохладном утреннем ветру, легкие вдыхают пространство, свежий воздух идей наполняет мозг.

— В булочной она сядет за столиком в углу у окна.

— Солнечный свет косыми пологими лучами будет падать через стекло на стол, и её лицо будет то попадать на свет, излучая солнце, то снова исчезать в тени.

— На солнце она прищуривает один глаз, отчего её лицо становится слегка насмешливым.

Через дорогу от нас вывеской цвета кофе с молоком приглашала посетителей булочная Брамса. Через стёкла было видно, что внутри никого нет.

— Проверим?

— Конечно!

Под звон дверных колокольчиков мы вошли в булочную. Девушка за стойкой взглянула на нас — кокетливо — и поздоровалась. Мы ответили ей и в запахах хлебного уюта прошли к столику в углу, за которым никого не было. На подушке сиденья, у самого подоконника, лежал забытый эротический журнал.

Мы вошли в булочную: над ухом зазвенели колокольчики, запахло сахарной пудрой и карамелью, бархатное осеннее солнце прижималось к стеклу и как будто строило нам рожицу. Официантка поздоровалась и проводила нас женственным, женским взглядом. Мы прошли к пустому столику в углу у окна, на диване, вытянув ноги, лежала чёрная кошка, прищуренными глазами она взглянула на нас и не шевельнулась.

— Булочная на окраине, не в центре! Она не может жить в центре этого!
Тэвери казался в высшей степени возбуждённым. К таким вещам он всегда относился серьёзно, и действовали они на него угнетающе. Мы шли молча. Люди разбрелись. Набережная опустела. Русло реки изгибалось влево, увлекая за собой гранитные берега, город и редких пешеходов из-за домов. Подрагивая в утреннем воздухе, показался, начиная с хвоста, скелет диплодока — северный конец моста Харвен-Гейт. Кабина канатной дороги ползла на его фоне, как букашка на теле динозавра, молчавшая баржа внизу закряхтела и забулькала, как старуха, усталая чайка села на перила мостовой, укоризненно взглянула на нас и стала убегать. А потом улетела: вверх, вверх, вверх…

Продолжение следует...


© Павел Сомов
© Aldebaran 2021