Чеслав Милош – польский поэт, переводчик, эссеист. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1980 года, праведник мира. Его произведения переведены почти на двадцать языков. Умер 14 августа 2004 года в Кракове.Campo dei FioriВ Риме на Кампо де Фьори
Груды маслин и лимонов,
Брызги вина на брусчатке
И лепестки георгинов.
Моря дары розовеют,
Спят на столах у торговцев,
И виноградные грозди
К персикам нежно прильнули.
Тут же, на рынке, сегодня
Казнили Джордано Бруно,
Умер он в пламени жарком
В центре толпы любопытной.
Но только пламя погасло,
Люди вернулись в таверны,
Мимо поплыли корзины
На головах у торговцев.
Я вспомнил Кампо де Фьори
У карусели в Варшаве,
В вечер погожий весенний,
Рядом с бравурным оркестром.
Залпы за стенами гетто
Музыки звуки глушили,
И танцевавшие пары
В ясное небо взлетали.
Ветер принёс к каруселям,
Чёрного пепла обрывки,
Словно воздушные змеи,
Люди их в руки ловили.
Ветер горящих кварталов
Девочкам платья развеял,
Весело толпы смеялись
В вечер воскресный в Варшаве.
Где здесь мораль? Кто-то скажет,
Что люд варшавский и римский
Любит, гуляет, торгует
Рядом с кострами и пеплом.
Кто-то сказать не преминет,
Что всё проходит на свете,
И что забвенье возникло
Раньше, чем пламя угасло.
Но я в этот день подумал
Об одиночестве мёртвых.
О том, что когда Джордано
Встал на костёр своей казни,
Не было слова такого
На языках всего мира,
Чтобы он мог, умирая,
Людям то слово оставить.
Люди спешили в таверны,
К грудам маслин и лимонов,
И к продавцам георгинов
Шли они, громко болтая.
Он был от них так далёко,
Словно минули столетья,
А они ждали минуты,
Когда в огне он исчезнет.
Всем, одиноко погибшим,
Миром тотчас позабытым,
Будет язык наш не нужен,
Как язык древней планеты.
Потом всё станет легендой,
И в дни восстания в гетто
Пламя на Кампо де Фьори
Вспыхнет в словах у поэта.
Варшава, 1943
КофейняИз тех, кто сидел за этим столиком в кофейне,
Где на окнах в зимний полдень блестел морозный сад,
Я остался один.
Я мог бы туда войти, если бы захотел,
И барабаня пальцами в холодной пустоте,
Призвать тени.
Я недоверчиво касаюсь холодного мрамора,
Я недоверчиво касаюсь своей руки:
Всё это есть, и я есть в текущих событиях,
А они заперты на веки веков
В своём последнем слове, в последнем взгляде.
Далёкие, как император Валентиниан,
Как вожди массагетов, о которых ничего не известно —
Хотя прошёл всего один год, два или три года.
Я ещё могу стать лесорубом в лесах далёкого севера,
Могу говорить с трибуны или снимать фильм
Такими способами, о которых они не знали.
Я могу ощутить вкус фруктов с островов в океане
И сфотографироваться в костюме второй половины века.
А они уже вечны, как бюсты в рюшах и фраках
Из чудовищного Ларусса.
Но порой, когда вечерняя заря окрашивает крыши убогой улицы,
Я смотрю в небо – и вижу там, в облаках,
Дрожащий столик. Официант суетится с подносом,
А они глядят на меня со взрывами смеха.
Ибо я ещё не знаю, каково умереть от жестокой руки человека.
А они знают, они хорошо это знают.
Варшава, 1944
Портрет середины ХХ векаУкрывшийся за улыбкой братства,
Презирающий читателей газет, жертв политической диалектики,
Произносящий слово «демократия» с подмигиванием,
Ненавидящий физиологические утехи человечества,
Полный воспоминаний о тех, кто пил, ел и совокуплялся,
а через минуту им перерезали горло,
Превозносящий дансинги и развлечения в садах как способ
отведения публичного гнева,
Говорящий: культура и искусство, и думающий об играх в цирке,
Смертельно усталый,
Во сне или под наркозом бормочущий: Боже, Боже.
Он сравнивает себя с римлянином, у которого культ Митры
смешан с культом Иисуса.
Прежняя вера в нём не угасла. Порою считает, что находится
во власти демонов.
Уничтожает прошлое, боясь, что когда уничтожит его окончательно,
ему будет негде голову преклонить.
Любит играть в карты и шахматы, чтобы не раскрыть своих тайн.
Он кладёт руку на сочинения Маркса, но дома читает Евангелие.
С иронией смотрит на процессию, выходящую из разбитой церкви.
Позади него руины города цвета конского мяса.
В пальцах держит сувенир на память об убитых фашистами
во время восстания.
Вашингтон D.C., 1947
КолядкиС козой, пищалкой и туронем,
Где веет ветер свентокшишский,
Где над ручьём и над загоном
Летают снеговые листья,
С козой, пищалкой и туронем.
Несёт с курума снежной бурей,
На санях едет десятина,
Птицы и звери, рыбы в куртках,
Сам леший восседает чинно.
С козой, пищалкой и туронем.
Из бора рыцарь выезжает
В доспехах итальянской ковки,
Златою цепью потрясает,
Мечом владеет очень ловко.
С козой, пищалкой и туронем.
А там, где добывали камень,
Стоит невиданное диво:
Ангелы в белом возле храма
В снегу застыли молчаливо.
С козой, пищалкой и туронем.
Идёт дорога возле замка,
А ниже факел в избах светит,
Готовят кашу там крестьяне
И варят мёд при ярком свете.
С козой, пищалкой и туронем.
Эгей, они услышат звоны,
Когда мы перед домом встанем,
Начнём скакать под балахоном
И песню радостную грянем.
С козой, пищалкой и туронем.
1949
МастерГоворят, что моя музыка ангельская.
Что когда её слушает Принц,
Его лицо, замкнутое, смягчается.
Тогда он с нищим поделился бы властью.
Веер придворной дамы не колышется.
Касание атласа не навевает приятные нескромные мысли,
И странный, как в бездне, холодок под сгибом колена.
Всякий слышал в соборе мою Missa Solemnis.
Я превращаю глотки девушек из хора Святой Цецилии
В инструмент, который возвышает нас
Над тем, что мы есть. Я знаю, как освободить
Мужчин и женщин от памяти долгой жизни,
Когда они стоят в дымке нефа, вернувшись
В утро детства, где капля росы
И крик в горах были правдой мира.
Опираясь на трость на закате,
Я похож на садовника,
Который вырастил большое дерево.
Я не терял годы хрупкой юношеской надежды.
Я знаю цену сделанному. Ласточка там наверху
Пролетит, и вновь вернётся в своём косом полёте.
У колодца будут слышны шаги, но иных людей.
Плуг распашет лес. Только флейта и скрипка
Будут работать, как я им велел.
Никто не знает, чем я платил. Смешные. Они думают,
Что это досталось даром. Нас пронзает луч.
Им нужен луч, ведь он помогает им восхищаться.
Или верят в расхожие басни. Однажды в тени под ольхой
Нам явился демон, чёрный, как лужа,
Он проткнул две капли крови укусом комара
И отпечатал на воске перстень с аметистом.
Неизменно звучат сферы небес и планет,
Но мгновение необоримо в памяти.
Оно вернулось в ночи. Кто держит факелы,
Так что давнее прошлое вновь видно в полном свете?
Я сожалею, теперь напрасно, о каждом часе
Другой жизни. И какая прекрасная работа
Может окупить биение сердца
Живых существ, и кому достаточно
Признаться в делах, которые длятся вечно?
Когда они опускают пальцы в воду чаши,
Старые и седые под кружевным платом,
Я верю, она могла быть одной из них. Те же самые ели
Шумят, и озеро переливается мелкой волной.
Но я любил моё предназначение.
И если повернуть время вспять, я не могу знать,
Выбрал бы я добродетель. Линия судьбы неизвестна.
Хочет ли Бог, чтобы мы погубили душу,
Ибо лишь тогда он вручит безупречный дар?
Речь ангелов! Прежде чем вспомнишь о Благодати,
Смотри, чтобы не обмануть других и себя.
Что вышло из моего зла, только то и правдиво.
Монжерон, 1959
Изменился языкИзменился язык, и мы вместе с ним. Вспомни.
Когда тебе было десять, как усачи расправляли сбрую на конях,
Как украшались рушники, как пела гитара
На крыльце за осиной. Или те, другие,
В возрасте твоей молодости, смешливые, из тех самых,
Современных, энергичных на сцене. Все они
Уже сравнялись, веер, герб Погони, трубка охотника,
Модель динамо-машины лежат у их изголовья,
И Якуб Ясинский общается как умеет с Лилиан Гиш, кинозвездой,
Хриплая речь, этакое стаккато.
Но облака как плыли, так и плывут,
В сравнении с новыми вещами, которых коснулась рука,
С шёлковыми шторами, драпировкой из бархата, перьями,
И силой, что спаяла мужчин и женщин
В шекспировской игре с двойными спинами,
Оставшейся тёмным делом, независимо от имён.
А если в летнюю ночь лодки на озере
И негромкая песня, взявшись за руки,
Хранят твою пышную и умирающую память,
Это было не так, как случилось однажды,
Или как ты это сейчас рассказываешь.
Беркли, 1963
На другой сторонеНекоторые преисподние имеют вид домов и городов, разрушенных огнём, где прячутся в укрытии инфернальные духи. В менее суровых преисподних можно увидеть убогие лачуги, иногда в рядах образующие подобие городков с улицами и переулками.
Эммануил Сведенборг
В падении я схватился за занавеску,
И её бархат в руке был последней вещью на земле,
Когда я заскользил вниз с криком: ааа аа.
Я до конца не верил, что это мне, как и другим.
Потом я шагал по колеям
В грубом булыжнике. Деревянные бараки,
Или одноэтажный дом в поле сорняков,
Делянки картофеля огорожены колючей проволокой.
Играли в как-бы-карты и пахло как-бы-капустой,
И как-бы-водка, как-бы-грязь, как-бы-время.
Я сказал, что пока... но они пожали плечами
Или отвели взгляд. Ведь эта страна не знала удивления.
Никаких цветов. Герани в жестяных банках завяли,
Подобие зелени, покрытой липкой пылью.
Никакого будущего. Играли граммофоны,
Повторяя без устали то, чего никогда не было.
Непрестанные разговоры о том, чего никогда не было,
Чтобы никто не догадался, где он и для чего.
Я смотрел на тощих собак. Удлинялись и сужались их рты,
Переходя от дворняг к борзым, затем к таксам,
Отмечая, что они были не совсем собаками.
Стаи ворон стыли в полёте, распадаясь под тучей.
Беркли, 1964
Ars poetica?Для стихов я всегда искал вместительной формы,
Чтобы это была не совсем поэзия, не совсем проза,
И позволяла общаться, ни с кого не снимая покровы,
Ни читателя, ни автора не обрекая на высшие муки.
В самой природе поэзии есть неприличное что-то:
Речь выходит из нас наружу, а мы о ней и не знали,
Мы моргаем глазами, будто из нас выскочил тигр
И стоит на свету, и хлещет себя хвостом по бокам.
Вот почему верно было сказано, что это даймоний,
Хотя чересчур резко, и наверняка это был ангел.
Трудно понять, откуда берётся эта гордость поэтов,
Если порой они стыдятся, проявив свою слабость.
Как человек разумный может стать пристанищем демонов,
Чтобы они жили в нём, как дома, говорили на многих язы́ках,
И мало им было овладеть устами его и руками,
Так они ещё и судьбу его к своей выгоде поменяли?
И выходит, что только болезненность нынче в цене.
Впрочем, можно подумать, что я здесь просто шучу,
Или что я взялся изобретать ещё один способ
Восхвалять Искусство посредством иронии.
Было время, когда читались только мудрые книги,
Помогавшие переносить нашу боль и несчастье.
А это совсем не то же, что разглядывать тысячи
Дел, исходящих прямо из психиатрической клиники.
И всё же мир совсем не таков, как мы о нём думаем,
И мы совсем не такие, как когда пребываем в бреду.
Людям обычно присуща безмолвная честность,
За которую их уважают родственники и соседи.
Так что есть в поэзии польза, и она нам напоминает
Как трудно оставаться той же самой личностью, если
Дом наш распахнут настежь, в дверях нет ключа,
И невидимые гости входят в него и выходят.
Так что то, о чём я здесь сказал, совсем не поэзия.
И стихи разрешается писать лишь неохотно и редко,
Под несносным принуждением и только с надеждой,
Чтобы быть инструментом не злого, а доброго духа.
Беркли, 1968
Об ангелахВсё у вас отнято: белые одежды,
Крылья и даже существование,
Но однако я верю вам,
Посланники.
Там где мир вывернут наизнанку,
Плотная ткань, вышитая звёздами и фигурами,
Вы идёте, осматривая правдивые швы.
Коротка ваша здесь остановка,
Может, в утренний час, если чистое небо,
В мелодии, повторяемой птицей,
Или в запахе яблок под вечер,
Когда сады очарованы светом.
Говорят, что кто-то вас выдумал,
Но в этом я не уверен.
Потому что люди и себя придумали тоже.
Голос – он мог бы служить доказательством,
Ибо принадлежит существам несомненно ясным,
Лёгким, крылатым (отчего бы и нет),
Подпоясанным молнией.
Этот голос я не раз слышал во сне
и, как ни странно, более-менее понял
Наказ или призыв на надземно́м языке:
этот день
и снова день
делай что можешь.
Беркли, 1969
Кто?За красным светофором молодые листья каштанов,
Но кто есть тот, который их видит?
Откуда пришёл, куда исчезнет, кто
Есть тот, который будет здесь вместо него
Видеть то же самое, но не то же,
Поскольку с другой пульсацией крови?
И ветви могучих деревьев над крутой дорогой под гору,
Склонённые друг к другу и к этой аллее,
За колоннадой стволов – открытая ясность.
Для кого это? И как меняется
С каждым новым возвращением видения?
Будьте собой, вещи этой земли, будьте собой.
Не полагайтесь на нас, на наше дыхание,
На фантазии коварного и жадного глаза.
Мы тоскуем по вам, по вашей сущности,
Чтоб вы остались теми, какие вы есть в себе,
Чистыми и никем не осматриваемыми.
Первое исполнение (1913) Оркестр настроил инструменты для исполнения
Весны священной.
Слышите марши духовых, гром барабанов и тарелок?
Дионис грядёт, возвращается давно изгнанный Дионис.
Закончилось царствие Галилеянина.
Всё бледнее, бестелеснее, луннее,
Он исчезает, оставляя нам тёмные соборы
С цветной водой витражей и колокольчиками для Вознесения.
Благородный равви, объявивший, что будет жить вечно
И спасёт своих друзей, разбудив их из праха.
Дионис грядёт, оливково-золотые всполохи между руинами неба.
Крик его, о земном экстазе, эхо несёт во славу смерти.
Беркли, 1985
ЧерепПеред Марией Магдалиной в полумраке белеет
Череп, гаснет свеча. Кто из тех, кого она любила,
Стал этой высохшей костью, она не пытается угадать.
Так и сидит в задумчивости, век за веком.
Дремлет песок в часах, ибо она узрела
И на плече ощутила касанье его руки
В тот раз, когда на заре воскликнула «Раввуни!»
А я сохраняю сны черепа, ведь это я и есть:
Нестерпимый, влюблённый, изнывающий в садах
Под тёмным окном, ибо я не уверен в том,
Что одному лишь мне известна тайна её блаженства.
Упоение, клятвы. Мало что она из них помнит.
И только одно мгновение длится, неизбывное,
Когда почти уже оказалась на той стороне.
Беркли, 1985
Смысл – Когда умру, увижу я изнанку мира.
Другую сторону, за птицей, горой, заходом солнца.
С призывом прочитать правдивое значение.
И всё неправильное станет правильным.
И всё непонятое станет понятым.
– А если вовсе нет изнанки мира?
И если дрозд на ветке – это вовсе не знак,
А только дрозд на ветке, если день и ночь
Сменяются, о смысле нисколько не заботясь,
И на земле нет ничего, кроме самой земли?
Когда бы было так, тогда останется
Слово, пробуждённое неясными устами,
Которое бежит, бежит послом неутомимым,
В межзвёздные поля, в круговорот галактик,
И протестует, требует, кричит.
Беркли, 1988
Этот мирОказалось, это всего лишь недоразумение.
Его буквально забрали назад, это была только проба.
Реки вот-вот вернутся к своим истокам,
Ветер остановит своё кружение.
Деревья вместо роста устремятся к корням.
Старики побегут за мячом,
Посмотрят в зеркало, и они снова дети.
Мёртвые проснутся, постигшие.
Пока всё, что стало, не будет сделано.
Какое облегчение! Отдохните, кто много страдал.
Беркли, 1993
Год 1900 Выйти из мыслей о своей особе –
это первый совет в депрессии.
Переношусь для этого в 1900 год.
Но как сообщаться со страной мёртвых?
Я гляжу в зеркала,
в коридоры зеркал, отражённых в зеркалах.
Там мелькает шляпа с пером, оборки,
или белая нагота в полумраке,
Мариона, Стефания, Лилька
расчёсывает длинные волосы.
Если они выпали из времени и пространства,
то должны быть там, где император Тиберий,
или охотники на бизонов двенадцать тысяч лет назад.
Но они ещё близко, и пока лишь отдаляются,
медленно, год за годом,
будто ещё участвуют в наших нечистых танцах.
2000