Альдебаран журнал о литературе

К продавцам георгинов

Андрей Иванович Щетников

Чеслав Милош (подборка стихотворений, перевод с польского)
Чеслав Милош – польский поэт, переводчик, эссеист. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1980 года, праведник мира. Его произведения переведены почти на двадцать языков. Умер 14 августа 2004 года в Кракове.


Campo dei Fiori

В Риме на Кампо де Фьори
Груды маслин и лимонов,
Брызги вина на брусчатке
И лепестки георгинов.
Моря дары розовеют,
Спят на столах у торговцев,
И виноградные грозди
К персикам нежно прильнули.

Тут же, на рынке, сегодня
Казнили Джордано Бруно,
Умер он в пламени жарком
В центре толпы любопытной.
Но только пламя погасло,
Люди вернулись в таверны,
Мимо поплыли корзины
На головах у торговцев.

Я вспомнил Кампо де Фьори
У карусели в Варшаве,
В вечер погожий весенний,
Рядом с бравурным оркестром.
Залпы за стенами гетто
Музыки звуки глушили,
И танцевавшие пары
В ясное небо взлетали.

Ветер принёс к каруселям,
Чёрного пепла обрывки,
Словно воздушные змеи,
Люди их в руки ловили.
Ветер горящих кварталов
Девочкам платья развеял,
Весело толпы смеялись
В вечер воскресный в Варшаве.

Где здесь мораль? Кто-то скажет,
Что люд варшавский и римский
Любит, гуляет, торгует
Рядом с кострами и пеплом.
Кто-то сказать не преминет,
Что всё проходит на свете,
И что забвенье возникло
Раньше, чем пламя угасло.

Но я в этот день подумал
Об одиночестве мёртвых.
О том, что когда Джордано
Встал на костёр своей казни,
Не было слова такого
На языках всего мира,
Чтобы он мог, умирая,
Людям то слово оставить.

Люди спешили в таверны,
К грудам маслин и лимонов,
И к продавцам георгинов
Шли они, громко болтая.
Он был от них так далёко,
Словно минули столетья,
А они ждали минуты,
Когда в огне он исчезнет.

Всем, одиноко погибшим,
Миром тотчас позабытым,
Будет язык наш не нужен,
Как язык древней планеты.
Потом всё станет легендой,
И в дни восстания в гетто
Пламя на Кампо де Фьори
Вспыхнет в словах у поэта.

Варшава, 1943


Кофейня

Из тех, кто сидел за этим столиком в кофейне,
Где на окнах в зимний полдень блестел морозный сад,
Я остался один.
Я мог бы туда войти, если бы захотел,
И барабаня пальцами в холодной пустоте,
Призвать тени.
Я недоверчиво касаюсь холодного мрамора,
Я недоверчиво касаюсь своей руки:
Всё это есть, и я есть в текущих событиях,
А они заперты на веки веков
В своём последнем слове, в последнем взгляде.
Далёкие, как император Валентиниан,
Как вожди массагетов, о которых ничего не известно —
Хотя прошёл всего один год, два или три года.
Я ещё могу стать лесорубом в лесах далёкого севера,
Могу говорить с трибуны или снимать фильм
Такими способами, о которых они не знали.
Я могу ощутить вкус фруктов с островов в океане
И сфотографироваться в костюме второй половины века.
А они уже вечны, как бюсты в рюшах и фраках
Из чудовищного Ларусса.
Но порой, когда вечерняя заря окрашивает крыши убогой улицы,
Я смотрю в небо – и вижу там, в облаках,
Дрожащий столик. Официант суетится с подносом,
А они глядят на меня со взрывами смеха.
Ибо я ещё не знаю, каково умереть от жестокой руки человека.
А они знают, они хорошо это знают.

Варшава, 1944


Портрет середины ХХ века

Укрывшийся за улыбкой братства,
Презирающий читателей газет, жертв политической диалектики,
Произносящий слово «демократия» с подмигиванием,
Ненавидящий физиологические утехи человечества,
Полный воспоминаний о тех, кто пил, ел и совокуплялся,
а через минуту им перерезали горло,
Превозносящий дансинги и развлечения в садах как способ
отведения публичного гнева,
Говорящий: культура и искусство, и думающий об играх в цирке,
Смертельно усталый,
Во сне или под наркозом бормочущий: Боже, Боже.
Он сравнивает себя с римлянином, у которого культ Митры
смешан с культом Иисуса.
Прежняя вера в нём не угасла. Порою считает, что находится
во власти демонов.
Уничтожает прошлое, боясь, что когда уничтожит его окончательно,
ему будет негде голову преклонить.
Любит играть в карты и шахматы, чтобы не раскрыть своих тайн.
Он кладёт руку на сочинения Маркса, но дома читает Евангелие.
С иронией смотрит на процессию, выходящую из разбитой церкви.
Позади него руины города цвета конского мяса.
В пальцах держит сувенир на память об убитых фашистами
во время восстания.

Вашингтон D.C., 1947


Колядки

С козой, пищалкой и туронем,
Где веет ветер свентокшишский,
Где над ручьём и над загоном
Летают снеговые листья,
С козой, пищалкой и туронем.

Несёт с курума снежной бурей,
На санях едет десятина,
Птицы и звери, рыбы в куртках,
Сам леший восседает чинно.
С козой, пищалкой и туронем.

Из бора рыцарь выезжает
В доспехах итальянской ковки,
Златою цепью потрясает,
Мечом владеет очень ловко.
С козой, пищалкой и туронем.

А там, где добывали камень,
Стоит невиданное диво:
Ангелы в белом возле храма
В снегу застыли молчаливо.
С козой, пищалкой и туронем.

Идёт дорога возле замка,
А ниже факел в избах светит,
Готовят кашу там крестьяне
И варят мёд при ярком свете.
С козой, пищалкой и туронем.

Эгей, они услышат звоны,
Когда мы перед домом встанем,
Начнём скакать под балахоном
И песню радостную грянем.
С козой, пищалкой и туронем.

1949


Мастер

Говорят, что моя музыка ангельская.
Что когда её слушает Принц,
Его лицо, замкнутое, смягчается.
Тогда он с нищим поделился бы властью.
Веер придворной дамы не колышется.
Касание атласа не навевает приятные нескромные мысли,
И странный, как в бездне, холодок под сгибом колена.
Всякий слышал в соборе мою Missa Solemnis.
Я превращаю глотки девушек из хора Святой Цецилии
В инструмент, который возвышает нас
Над тем, что мы есть. Я знаю, как освободить
Мужчин и женщин от памяти долгой жизни,
Когда они стоят в дымке нефа, вернувшись
В утро детства, где капля росы
И крик в горах были правдой мира.
Опираясь на трость на закате,
Я похож на садовника,
Который вырастил большое дерево.
Я не терял годы хрупкой юношеской надежды.
Я знаю цену сделанному. Ласточка там наверху
Пролетит, и вновь вернётся в своём косом полёте.
У колодца будут слышны шаги, но иных людей.
Плуг распашет лес. Только флейта и скрипка
Будут работать, как я им велел.
Никто не знает, чем я платил. Смешные. Они думают,
Что это досталось даром. Нас пронзает луч.
Им нужен луч, ведь он помогает им восхищаться.
Или верят в расхожие басни. Однажды в тени под ольхой
Нам явился демон, чёрный, как лужа,
Он проткнул две капли крови укусом комара
И отпечатал на воске перстень с аметистом.
Неизменно звучат сферы небес и планет,
Но мгновение необоримо в памяти.
Оно вернулось в ночи. Кто держит факелы,
Так что давнее прошлое вновь видно в полном свете?
Я сожалею, теперь напрасно, о каждом часе
Другой жизни. И какая прекрасная работа
Может окупить биение сердца
Живых существ, и кому достаточно
Признаться в делах, которые длятся вечно?
Когда они опускают пальцы в воду чаши,
Старые и седые под кружевным платом,
Я верю, она могла быть одной из них. Те же самые ели
Шумят, и озеро переливается мелкой волной.
Но я любил моё предназначение.
И если повернуть время вспять, я не могу знать,
Выбрал бы я добродетель. Линия судьбы неизвестна.
Хочет ли Бог, чтобы мы погубили душу,
Ибо лишь тогда он вручит безупречный дар?
Речь ангелов! Прежде чем вспомнишь о Благодати,
Смотри, чтобы не обмануть других и себя.
Что вышло из моего зла, только то и правдиво.

Монжерон, 1959


Изменился язык

Изменился язык, и мы вместе с ним. Вспомни.
Когда тебе было десять, как усачи расправляли сбрую на конях,
Как украшались рушники, как пела гитара
На крыльце за осиной. Или те, другие,
В возрасте твоей молодости, смешливые, из тех самых,
Современных, энергичных на сцене. Все они
Уже сравнялись, веер, герб Погони, трубка охотника,
Модель динамо-машины лежат у их изголовья,
И Якуб Ясинский общается как умеет с Лилиан Гиш, кинозвездой,
Хриплая речь, этакое стаккато.
Но облака как плыли, так и плывут,
В сравнении с новыми вещами, которых коснулась рука,
С шёлковыми шторами, драпировкой из бархата, перьями,
И силой, что спаяла мужчин и женщин
В шекспировской игре с двойными спинами,
Оставшейся тёмным делом, независимо от имён.
А если в летнюю ночь лодки на озере
И негромкая песня, взявшись за руки,
Хранят твою пышную и умирающую память,
Это было не так, как случилось однажды,
Или как ты это сейчас рассказываешь.

Беркли, 1963


На другой стороне

Некоторые преисподние имеют вид домов и городов, разрушенных огнём, где прячутся в укрытии инфернальные духи. В менее суровых преисподних можно увидеть убогие лачуги, иногда в рядах образующие подобие городков с улицами и переулками.

Эммануил Сведенборг


 В падении я схватился за занавеску,
 И её бархат в руке был последней вещью на земле,
 Когда я заскользил вниз с криком: ааа аа.

 Я до конца не верил, что это мне, как и другим.

 Потом я шагал по колеям
 В грубом булыжнике. Деревянные бараки,
 Или одноэтажный дом в поле сорняков,
 Делянки картофеля огорожены колючей проволокой.
 Играли в как-бы-карты и пахло как-бы-капустой,
 И как-бы-водка, как-бы-грязь, как-бы-время.
 Я сказал, что пока... но они пожали плечами
 Или отвели взгляд. Ведь эта страна не знала удивления.
 Никаких цветов. Герани в жестяных банках завяли,
 Подобие зелени, покрытой липкой пылью.
 Никакого будущего. Играли граммофоны,
 Повторяя без устали то, чего никогда не было.
 Непрестанные разговоры о том, чего никогда не было,
 Чтобы никто не догадался, где он и для чего.
 Я смотрел на тощих собак. Удлинялись и сужались их рты,
 Переходя от дворняг к борзым, затем к таксам,
 Отмечая, что они были не совсем собаками.
 Стаи ворон стыли в полёте, распадаясь под тучей.

 Беркли, 1964


Ars poetica?

Для стихов я всегда искал вместительной формы,
Чтобы это была не совсем поэзия, не совсем проза,
И позволяла общаться, ни с кого не снимая покровы,
Ни читателя, ни автора не обрекая на высшие муки.

В самой природе поэзии есть неприличное что-то:
Речь выходит из нас наружу, а мы о ней и не знали,
Мы моргаем глазами, будто из нас выскочил тигр
И стоит на свету, и хлещет себя хвостом по бокам.

Вот почему верно было сказано, что это даймоний,
Хотя чересчур резко, и наверняка это был ангел.
Трудно понять, откуда берётся эта гордость поэтов,
Если порой они стыдятся, проявив свою слабость.

Как человек разумный может стать пристанищем демонов,
Чтобы они жили в нём, как дома, говорили на многих язы́ках,
И мало им было овладеть устами его и руками,
Так они ещё и судьбу его к своей выгоде поменяли?

И выходит, что только болезненность нынче в цене.
Впрочем, можно подумать, что я здесь просто шучу,
Или что я взялся изобретать ещё один способ
Восхвалять Искусство посредством иронии.

Было время, когда читались только мудрые книги,
Помогавшие переносить нашу боль и несчастье.
А это совсем не то же, что разглядывать тысячи
Дел, исходящих прямо из психиатрической клиники.

И всё же мир совсем не таков, как мы о нём думаем,
И мы совсем не такие, как когда пребываем в бреду.
Людям обычно присуща безмолвная честность,
За которую их уважают родственники и соседи.

Так что есть в поэзии польза, и она нам напоминает
Как трудно оставаться той же самой личностью, если
Дом наш распахнут настежь, в дверях нет ключа,
И невидимые гости входят в него и выходят.

Так что то, о чём я здесь сказал, совсем не поэзия.
И стихи разрешается писать лишь неохотно и редко,
Под несносным принуждением и только с надеждой,
Чтобы быть инструментом не злого, а доброго духа.

Беркли, 1968


Об ангелах

Всё у вас отнято: белые одежды,
Крылья и даже существование,
Но однако я верю вам,
Посланники.
Там где мир вывернут наизнанку,
Плотная ткань, вышитая звёздами и фигурами,
Вы идёте, осматривая правдивые швы.
Коротка ваша здесь остановка,
Может, в утренний час, если чистое небо,
В мелодии, повторяемой птицей,
Или в запахе яблок под вечер,
Когда сады очарованы светом.
Говорят, что кто-то вас выдумал,
Но в этом я не уверен.
Потому что люди и себя придумали тоже.
Голос – он мог бы служить доказательством,
Ибо принадлежит существам несомненно ясным,
Лёгким, крылатым (отчего бы и нет),
Подпоясанным молнией.
Этот голос я не раз слышал во сне
и, как ни странно, более-менее понял
Наказ или призыв на надземно́м языке:
этот день
и снова день
делай что можешь.

Беркли, 1969


Кто?

За красным светофором молодые листья каштанов,
Но кто есть тот, который их видит?
Откуда пришёл, куда исчезнет, ​​кто
Есть тот, который будет здесь вместо него
Видеть то же самое, но не то же,
Поскольку с другой пульсацией крови?

И ветви могучих деревьев над крутой дорогой под гору,
Склонённые друг к другу и к этой аллее,
За колоннадой стволов – открытая ясность.
Для кого это? И как меняется
С каждым новым возвращением видения?

Будьте собой, вещи этой земли, будьте собой.
Не полагайтесь на нас, на наше дыхание,
На фантазии коварного и жадного глаза.
Мы тоскуем по вам, по вашей сущности,
Чтоб вы остались теми, какие вы есть в себе,
Чистыми и никем не осматриваемыми.


Первое исполнение (1913)

Оркестр настроил инструменты для исполнения Весны священной.
Слышите марши духовых, гром барабанов и тарелок?
Дионис грядёт, возвращается давно изгнанный Дионис.
Закончилось царствие Галилеянина.
Всё бледнее, бестелеснее, луннее,
Он исчезает, оставляя нам тёмные соборы
С цветной водой витражей и колокольчиками для Вознесения.
Благородный равви, объявивший, что будет жить вечно
И спасёт своих друзей, разбудив их из праха.
Дионис грядёт, оливково-золотые всполохи между руинами неба.
Крик его, о земном экстазе, эхо несёт во славу смерти.

 Беркли, 1985


Череп

Перед Марией Магдалиной в полумраке белеет
Череп, гаснет свеча. Кто из тех, кого она любила,
Стал этой высохшей костью, она не пытается угадать.
Так и сидит в задумчивости, век за веком.
Дремлет песок в часах, ибо она узрела
И на плече ощутила касанье его руки
В тот раз, когда на заре воскликнула «Раввуни!»
А я сохраняю сны черепа, ведь это я и есть:
Нестерпимый, влюблённый, изнывающий в садах
Под тёмным окном, ибо я не уверен в том,
Что одному лишь мне известна тайна её блаженства.
Упоение, клятвы. Мало что она из них помнит.
И только одно мгновение длится, неизбывное,
Когда почти уже оказалась на той стороне.

Беркли, 1985


Смысл
– Когда умру, увижу я изнанку мира.
Другую сторону, за птицей, горой, заходом солнца.
С призывом прочитать правдивое значение.
И всё неправильное станет правильным.
И всё непонятое станет понятым.

– А если вовсе нет изнанки мира?
И если дрозд на ветке – это вовсе не знак,
А только дрозд на ветке, если день и ночь
Сменяются, о смысле нисколько не заботясь,
И на земле нет ничего, кроме самой земли?

Когда бы было так, тогда останется
Слово, пробуждённое неясными устами,
Которое бежит, бежит послом неутомимым,
В межзвёздные поля, в круговорот галактик,
И протестует, требует, кричит.

Беркли, 1988


Этот мир

Оказалось, это всего лишь недоразумение.
Его буквально забрали назад, это была только проба.
Реки вот-вот вернутся к своим истокам,
Ветер остановит своё кружение.
Деревья вместо роста устремятся к корням.
Старики побегут за мячом,
Посмотрят в зеркало, и они снова дети.
Мёртвые проснутся, постигшие.
Пока всё, что стало, не будет сделано.
Какое облегчение! Отдохните, кто много страдал.

Беркли, 1993


Год 1900

Выйти из мыслей о своей особе –
это первый совет в депрессии.
Переношусь для этого в 1900 год.

Но как сообщаться со страной мёртвых?
Я гляжу в зеркала,
в коридоры зеркал, отражённых в зеркалах.

Там мелькает шляпа с пером, оборки,
или белая нагота в полумраке,
Мариона, Стефания, Лилька
расчёсывает длинные волосы.

Если они выпали из времени и пространства,
то должны быть там, где император Тиберий,
или охотники на бизонов двенадцать тысяч лет назад.
Но они ещё близко, и пока лишь отдаляются,
медленно, год за годом,
будто ещё участвуют в наших нечистых танцах.

2000

© Aldebaran 2024.
© Чеслав Милош.
© Андрей Иванович Щетников.