Просторной северной кухней правила суровая боярыня Сковорода. Озёрное время подарило ей шершавый чёрный панцирь, и ни одна ничтожная щётка не могла лишить её этих заслуженных доспехов. «Буу, марамойки! — гудела боярыня при очередной безуспешной атаке, — Сыми с меня шубу — дак кто я буду? Старуха без портов? Срамота!»
Но внутри она блестела серебряным морем. Архипелаг Яичница был усыпан зелёными голышами горошка, а одна горошина угодила в самый подёрнутый нежной плёнкой ярко-оранжевый кратер. И если достать эту горошину языком, можно…
— Букенция! Букашо!! Бука-ан! — заорало снизу низкорослое желтогривое чудовище.
— Чё? — спросила Бука, высовываясь на полподоконника и прожёвывая сразу почти весь архипелаг.
— Пошли ко мне! Хватит жрать. Бабка на рынок уползла.
— Щас.
Бука скрылась, но Степан заорал пуще прежнего:
— Бу-у-у-ук?
— Чё?
— Ты это…. Киселя возьми.
— Щас.
За высоким степановским забором наливались розовым соком крупные прозрачные вишни. Выглядели и пахли они хорошо, и это было странно, потому, что бабка Степановна любила кричать, что вскормила их своими потом и кровью.
— Стёп, а что значит «вскормить потом и кровью»?
— Не знаю. Она даже про меня так говорит. Что папа с мамой в командировках, а она меня… это. Ну, это она врёт! Никакого я её пота не ел, и вишни — тоже, так что жри, будь добренька, — ответил Степа с набитым розовой кисло-сладостью ртом, и они засмеялись.
Но у Буки пропал аппетит. И всё вокруг как-то посерело и поскучнело.
— Император зашёл…
— Какой еще император?
— У меня в одной книжке написано, что солнце — это император.
— Во ерунда.
— Я тоже так думаю. Император же делает, что хочет, когда хочет, а солнце появляется и пропадает, когда посмотрит на часы. Или когда тучи набегут, вот как сейчас…
Стёпа оторвался от вишен. Он лёг в огромное чёрное колесо, зажевал травинку и уставился на скученные серые облака. Они то закрывали солнце, то уносились от него, словно сами не знали, чего им надо. И тогда на вишни падал широкий косой луч, ягоды блестели и переливались, а тёмные бархатные листочки освещались как изнутри и меняли цвет. Пахло нагретой резиной, сухими дровами и малосольными огурцами — от гигантских укропных зонтов вокруг колеса.
— Пошли в песочницу.
Бука, лежащая в другом колесе, была погружена в сосредоточенное безмыслие — она нюхала свою жизнь.
— Мы что — маленькие? И у меня все вёдра и совки уже в сарае.
— Ну и дура. Не только маленькие лепят из песка. Мы с мамой были в Анапе прошлый год, так там кто только не лепил. Даже самые старые старики. И русалок, и замки, и вообще — города! И ведёрки твои нафиг не нужны.
— Врёшь?
— Я вру?! Это ты всё-то врёшь, всегда всё врёшь и сочиняешь как Мюнхгаузен, а я только чистую правдочку!
Буке надоело лежать, она вскочила, запрыгала вокруг колеса на одной ноге, повергая ниц потокровный укроп Степановны и кривляясь:
— Правдочка-правдочка, правдочка-корявдочка!
Стёпа перевернулся на живот, мостиком повиснув над дыркой колеса и вдыхая пряный резиновый дух.
Буке стало совестно. Она села на корточки рядом и осторожно погладила его по плечу, отчего он нервно дернулся.
— Стё-о-оп… Стёп, ну я не нарочно, я больше не буду. Ну, пошли лепить, а? Только что? Может, снеговика?
Степан перевернулся и захохотал:
— Ты что? Какого ещё снеговика из песка? Песковика что ли?
— Сам ты песковика. Тогда я вообще ничего не буду лепить из твоего дерьмового песка.
— Ну, ладно, Бук, слушай чё. Мы будем лепить завод. Там же вообще просто: тяп-ляп, там же много маленьких и больших квадратных домов, забор и трубы, и всё!
— Слушай! А для главной трубы я возьму гирлянду из новогодней коробки, вот прикольно будет!
Загоревшись гирляндой, строители побежали было к Букиной двухэтажке напротив, но у самого подъезда Степан остановился и растерянно посмотрел в конец улицы. Там никого не было, но могла появиться.
— Ты чё, Стёп, никто ж не видит? Ты же сам говорил, что она пока со всеми продавцами не полается, ни одной морковки не купит?
Степан стоял, опустив голову и вычёрчивая что-то сандалеточным носком.
— Ну, ладно.
Бука пожала плечами и полетела по ступенькам.
Через час песочного кипенья, буренья, взрыхленья, через короткий, будто совсем не Озёрный час, посреди сыпучих холмов вырос Папин завод. Не хватало только главной — самой толстой и высокой трубы, трубы, которая уже из мысленного полубытия взывала к волшебной чёрной проволоке, усеянной крохотными яркими лампочками.
Потому, что всё законченное да будет украшено.
Вечером вернётся с работы весёлый чумазый дядя Гена, и, уже подъезжая на своём смешном муравье к дому, заметит крохотный, осиянный жёлтым и красным завод, и скажет:
— Во дела! Только я с работы, а она меня тут поджидает! И как это ты додумался до этакой лампочной красоты?
И Стёпа скажет: «это мы с Букой. Я придумал построить завод, а она придумала гирлянду. Ты скажи завтра дяде Толе — пусть возвращается домой, а то Бука плачет».
Стёпа и в самом деле никогда не врёт.
— Кто будет строить трубу? Давай я. Мой же папа её строил. И я гирлянду принесла.
— Так нечестно! Строил-то твой, а мой у него начальник. Не захотел бы — вообще никакой трубы бы не было!
— Ты что, дурак? Труба — самое главное! Не было бы трубы — не было бы завода! И твой папа никакой не был бы начальник, нигде!
— Сама дура! А папа твой — алкаш, мой его скоро уволит!
Буке стало плохо дышать. Она подняла ногу и раздавила завод, и, сощурив глаза до щёлочек, глядя прямо на побелевшего Стёпу, прошипела:
— Ты ссышься! Бабка твоя всем говорит — ссышься по ночам!
— А ты — выблядок, — спокойно и густо сказала стоящая в трёх метрах Степановна. — Стёпочка хоть и ссыкун, а своих родителей сын.
Бука мельком взглянула на Степановну и врезала её внуку так, что тот зашатался и заревел. Степановна зычно скомандовала:
— Вдарь ей, Стёпа! За волосы её, суку, за патлы хватай! На руку намотай! Вот так! И рожей, рожей в песок! Рожей!
У Буки искры из глаз посыпались: так больно ей ещё никогда не было. Она ослабела и упала в песок, а Степан, громко ревя, тыкал её в руины завода, в жёлтое месиво, в страшную чёрную правдочку, и они оба рухнули и полетели в неё, и падали, испытывая нестерпимую боль, а далеко вверху, над самым краем висела Степановна и отдалённо, но явственно громыхала:
— Так её! Туда её, тварь, попомнит мои вишни!